Шрифт:
Конец рассказа пафосный, проникновенный – автор, от лица которого ведется повествование, проходит мимо, вступает с мальчиком в диалог, потом находит военного, военный включается в игру, «снимает» мальчика с поста, тот счастливый бежит домой, и автор думает: да, такой мальчик ничего не испугается, такой мальчик типа и к войне готов, и вообще ко всему… Вот, мол, какие у нас есть честные, храбрые дети. Прочитав уже на психфаке (доклад какой-то готовил) этот рассказ заново – Лева поразился несовпадению основного текста и концовки. Страх мальчика, жуткий, до истерики, до психоза перед этими самыми товарищами передан писателем настолько ярко, что вывод о бесстрашии, о нравственной чистоте совсем сюда не вяжется, выглядит как ярлык. Хотя другое было время, другие нравы – но фальшь откровенная, и Лева поморщился, но запомнил, заинтересовался рассказом и не раз потом искал и находил концы с его помощью.
Мальчик в рассказе явно боится тех, кому что-то обещал, – боится не физической, конечно, расправы, хотя, возможно, и ее тоже – боится позора, судилища, смеха, патологически, панически боится осуждения за вранье.
Такие дети, как правило, сами любят давать обещания, сулить золотые горы, фантазировать вслух, и когда им не верят – бросаются, как Матросов на амбразуру, «исполнять» свой полубред, свое «честное слово».
Возможно, эта же склонность фантазировать и выдавать свои фантазии, свои «мечты дуры» за действительность – засела с детства и в Кате. А мой папа с Путиным каждую неделю встречается. У него работа такая.
Неосторожно сказав что-то – конечно, вполне могла попасть в эту привычную с раннего детства яму. И оттуда уже не вылезать. Рецидив? Странный в столь взрослой девушке? А почему бы и нет?
Но кому она могла дать свое «честное слово»? Каким подружкам? Где они? Кто? Никаких следов, никаких контактов, никаких референтных групп Лева и в помине не обнаружил, изучая, с помощью мамы, Катин круг знакомств. Все знакомства потерялись где-то год-два назад. А чтобы так бояться – контакт нужен свежий.
Он снова кружил над Катей, пытаясь растрепать, развеять ее глухую оборону (записи это вполне отражают), но не туда трепал и не туда веял – все в ту же сторону детских страхов, навязчивостей, детских болезней, детских реакций и прочего.
Последней попыткой был «комплекс миледи», нет такого комплекса, конечно, в психологии, в научной литературе, но поскольку он уже пошел по этому пути – припаял и этот архетип тоже. Какая-то очень сильная сексуальная травма, инцест, чем черт не шутит, изнасилование (попытка, может быть), в раннем возрасте взрослыми или ровесниками, или мать внушила, как это часто бывает, «не дотрагивайся грязными руками до пиписьки!», стала дотрагиваться, боясь матери до полуобморочного состояния, потом еще и еще, пошли в ход разные продолговатые предметы – тут спрашивать про раннюю мастурбацию бессмысленно, все равно никто не скажет, а почему бы и нет, не просто открытая детская мастурбация, патологическое действие на глазах у всех, а страх перед наказанием – детский, не подростковый, и потом страшный скандал, слезы, отчаяние, какие-нибудь специальные трусы ей придумали, все это Лева не раз проходил, и на студенческой практике, и потом, когда сам начал практиковать помаленьку, конечно, ощущение себя с детства грязной – вполне могло дать такой странный результат. Если уж очиститься – то по полной программе. Я себя под Путиным чищу. Но было оно, это ощущение (себя грязной) или нет? Ну кто ж его теперь знает…
Бегло пролистав дневник, Лева обнаружил, что часть приснившейся ему концепции понятна – эта часть была отрицательной, отрицанием того, к чему он пытался подвести Катю во время сеансов. Нет. Это не ребенок. Ничего общего с ребенком. Никакой задержки. Взрослая, жесткая, и, как ему показалось (во сне или наяву?), с совершенно определенным сексуальным опытом девушка.
То есть два месяца он топтался на месте, пытаясь изо всех сил доказать себе – нет, это не паранойя, нет это не начальная шизофрения, нет, это не то, нет, это не се, не галлюцинации, не бред, не мания, словом, не «большая» психиатрия.
Катя и ребенок. Катя с ребенком. За спиной у Кати был ребенок. То есть она сама мать, а не ребенок. Вот указание.
Вот знак, обрушивший его построения. А чего их было обрушивать? Что, он и сам не знал, что топчется на месте? Нет, нет… Другой символ. Другая идея.
В отрицании нет концепции. Нет идеи. А во сне идея была… Он помнит. Он должен вспомнить.
Вспомнить, как на него лезет что-то мокрое, скользкое, и крупное, мягкое – голова ребенка.
Голова ребенка, тем более младенца, всегда казалась Леве самой хрупкой, тонкой и совершенной структурой из всех земных вещей. Он всегда испуганно следил, как Лиза пеленает Женьку, укладывает его, как он ползает по манежу, как пытается залезть на диван и слезть с него, как встает на подгибающиеся ножки в этих всегда теплых, отглаженных ползунках, пижамках… Все остальное в ребенке казалось ему более или менее гибким, надежным, это был отлаженный механизм, который прекрасно регулировал сам себя, напитывался соками, светом, рос, крепчал, необходимо барахлил и заболевал, необходимо выздоравливал, содержал в себе четкий план и генотип роста, четкую геометрию пропорций, механику составных частей, но голова…
Но голова младенца всегда казалась загадкой. Теплая, покрытая редкими волосами, круглая, как шар неправильной формы, содержащая странные бугры и провалы, орущая, тихо сопящая, сверкающая глазами и закрывающая их по мановению ока под влиянием биологических ритмов, эта Женькина голова всегда казалась ему священным сосудом, до которого нельзя дотрагиваться и который надо хранить, как хранят жрецы священный огонь.
Ведь это был не просто биологический аппарат – в нем в скрытом виде хранились тысячи, десятки тысяч функций, от представления до запоминания, причем запоминания не только общего рисунка, общей фактуры бытия – запоминания и распознавания запахов, цветов, интонаций, оттенков времени и пространства, космических, атмосферных голосов и социальных отношений, – и Лева менялся в лице, когда клал ладонь на смешную Женькину голову, пытаясь понять – как же там все это умещается?