Шрифт:
И древко, не переча его руке, совершает чудо. Оно погружается в камень тверди щита земли – в несокрушимый базальт – как будто бы в мягкий воск! И факел остается в стене, и словно бы он вставлен в гнездо, изготовленное заранее и для него предназначенное.
Внезапно факельный огонь дает белый дым. Непроницаемый и тяжелый, клубящийся.
И дым это какой-то невероятно плотный, и его влечет вниз.
Он скатывается по древку факела и закручивается вяло около, и он стекает по стене медлительными потоками… неслышной мощной струею дым ударяет в пол.
Туманное растекающееся озеро рождается вокруг Сандрия. Оно скрывает усталые его ноги, восходя по колена. Старец, не обращая никакого вниманья на сей дым, придержавшись рукой о камень, усаживается под факелом. И застывает бог без движения, прислонившись спиной к стене. Над плавающим белесым озером остаются лишь его голова и плечи.
Но дымная река иссякает. Последние ее клубы, шевелящиеся у края распростертой полы плаща, утекают вниз.
Вновь ясен и силен огонь факела.
Тогда старик произносит:
– Я, Сандрий, говорящий о будущем, нынешнего момента Вечности, по-человечески именуемого (и следует название года) вновь слышал голоса мертвых.
Вокруг особая тишина.
Столетиями, наверное, не нарушало ее ничто, кроме осторожных шагов и слов, произносимых со властью.
И тишина подобна резцу. Слетает слово с уст Сандрия – и в незаконченной строке надписи прибавляется одна руна. Следующее слово – и рядом запечатлевается сам собою следующий новорожденный знак.
– Отчетливее всех прочих, – диктует бог, – мне слышен был голос Ойкоса, человека, декана полиса Гавани, что воспитал Тессия, героя, ставшего богом. И вот что говорит Ойкос.
«Чувствую, как рвется на куски мое сердце, хотя и знаю, что тела моего больше нет. Оно превратилось в дым и рассеялось оно пеплом.
И дыму же подобно проницаю теперь любые затворенные двери. Ни водные течения, ни огненная стена больше не представляют преграды мне в моем новом, внезапно передо мной разверзшемся, бытии.
Но мука сильна в груди! Бесплотную ладонь возлагаю в отчаянии на бесплотное сердце. Или – то новая плоть моя? И словно бы бесконечно падаю, измеряя, как оборвавшийся камень, сумеречный колодец. И тем не менее океан и небо, и берег, и горизонт и солнце передо мной все те же.
Мой сын стал богом.
Теперь мне это открыто. Сколь многое способно открыть, оказывается, посмертное бытие! Покуда я был жив – ошибался, думая, что умер; на самом деле это я умер, а он – оказался бог…
И вот он собирается мстить. И звал меня, человека, в свидетели своей клятве, произнесенной во гневе… Я этого не желаю, сын мой, чтобы твоею рукой совершилась месть!
Я мучаюсь от непокоя в твоей душе. Как изменяет смерть чувствование! Я, Ойкос, не обнаруживаю в себе никакого зла на моих убийц. И это мне самому так странно и неожиданно – это новое.
Они мне причинили лютую боль. Но, сделавшись нестерпимой, боль эта оказалась… дверью. И в эту дверь я вошел. И очутился ДАЛЕКО ОТ ВСЕГО. Хотя и вокруг меня, вроде бы, все также горело пламя.
Чему подобно сие? А вот: я словно вдруг вспомнил что-то, давно забытое. Земная наша жизнь это, я теперь понял, – не более, чем забвение. Миг смерти представляет собою воспоминание… Да только вот – все это приблизительные слова! Чтобы описать смерть – я просто не нахожу понятий в языке жизни.
Смешны прижизненные гадания, будто смерть… сродни скитаниям по каким-то темным пещерам, блужданию без тела и без надежды. Пока еще я был жив, я иногда тратил сердце – тревожился о пустом: вот скоро мне умирать, а много ли принес жертв? И отличился ли благочестием? И, бывало, задумывался, на какие мучения обрекает бог, распоряжающийся во смерти.
Но вот и позади Дверь. И снова все оказалось ТАК И НЕ ТАК – что постоянно и происходит, как я заметил, за всякой Дверью.
Мой сын так любит меня… как будто бы он мне такой и по крови. Не позабыл в новой жизни, которая у него – а я это знаю теперь – вся полностью состоит из великого и чудесного. И вот желает отмстить, потому что думает, что в результате сего деянья душа отца, исторгнутая насильно, придет к покою.
Но только не случится ничего доброго от его стремления пролить кровь.