Шрифт:
«…В своей жизни я никого не загубил и никогда в жизни не имел намерения изменить моей государыне, клянусь Богом! Я припадаю к ногам величайшей и всемилостивейшей государыни. Я сознаю, что я согрешил, как слабый человек, согрешил вследствие собственного несовершенства. Я молю горячо о снисхождении и милосердии и впредь буду стыдиться своей глупости. Я беру на себя обязанность вечно молить Бога о здравии и долголетнем царствовании Высочайшей Государыни…»
Михал оттолкнул листок двумя пальцами, бумага скользнула по столу. Перед глазами мелькнуло: «…буду молить… как последний нищий…» С чувством отвращения к себе он поставил свою подпись. Противиться не имело смысла. Имело смысл притворяться глуповатым и несведущим… Голицын сказал ему, что предстоит еще очная ставка… с ней!.. Противиться не имело смысла!..
Она знала, что это будет очная ставка. Прежде она всячески старалась скрывать его роль во всем этом деле. Она говорила, что Доманского представил ей Радзивилл… Один раз Голицын спросил, состояла ли она в любовной связи с Доманским. Она отвечала, что он никогда не нравился ей!.. Она считала, что будет лучше, если его не будут полагать связанным с ней… На очной ставке он снова не выдал ее… Он повторил, что ничего, в сущности, не знает о ней!.. Она подумала, что ей не надо смотреть на него и опустила голову.
– Я и сама ничего о себе не знаю, – повторила она…
Затем ее увели. И она снова плакала, упав ничком на постель. Голицын спросил Михала, взялся бы тот уговорить «эту женщину» отказаться «от ее нелепого вранья».
Михал отвечал очень тихо:
– Я мало знаю ее, но я думаю, никто с ней не сладит, никто не уговорит ее…
– А вы женились бы на ней? – вдруг спросил Голицын, просто, доверительно, как может мужчина спросить мужчину, к которому вовсе не питает недоброжелательных чувств.
– Да я бы ее в одной рубахе взял! – проговорил вдруг Михал, хотя и по-французски, но грубовато, словно крестьянин, который вот настолько полюбил, что ему и приданого не нужно!.. Впрочем, и во Франции ведь живут крестьяне, а не только в Польше… Михал пригнул голову низко над столешницей и скреб ногтем… Голицын приказал увести его… Конечно, взял бы! А может быть, и не взял. Может быть, и не взял, да… У них были такие странные отношения, правда!..
Голицын с удовольствием прекратил бы эти бессмысленные допросы, но императрица еще не приказала прекратить их. Он уже и не знал, о чем спрашивать.
– Вы утверждаете, будто воспитывались в Персии и в Багдаде. Умеете ли вы писать на арабском и персидском языках?
Она отвечала, что, конечно же, умеет!..
Сначала она хотела написать на листке те буквы, из детства, из ее настоящего детства, такие странные, казавшиеся причудливыми, так причудливо изогнутыми… Но потом решила, что не следует разоблачать себя даже в самой малой степени, и написала просто разные причудливые тоже, но бессмысленные знаки. На следующий день Голицын сказал ей, что «сведущие люди», как он выразился, не полагают написанное ею ни арабскими словами, ни персидскими…
– Значит, они не знают этих языков… – Она сидела в кресле, съежившись, согнувшись. В последние дни она страшно исхудала. Ее мучили горловые кровотечения. Он видел на ее губах запекшуюся кровь. Ему было жаль ее… На свой страх и риск он прекратил допросы, дал ей покой…
Она уже не могла встать. Он сам пришел к ней и спросил, не желает ли она священника, православного или католика. Она сделала слабый жест рукой, означающий: Нет!.. Ведь все равно нельзя было попросить, чтобы привели к ней человека, которого она хотела видеть!.. Вдруг она слабым голосом окликнула Голицына. Он приблизился к постели. Франциска, хмурая, стояла у изголовья.
– Знаете, – проговорила слабым голосом умирающая, – вполне возможно, что я родилась в Черкессии…
Ее косые, темные-темные глаза потускнели.
– Да, – согласился Голицын, – я напишу императрице о вашем признании…
На другой день ее не стало.
…Но Михал никогда не узнал о ее смерти. Только потом уже догадывался, что ее нет в живых. Но догадываться оставалось недолго!..
Франциска фон Мешеде, Михал Доманский, Ян Чарномский, их камердинеры были отвезены в Ригу в трех каретах. Михал так и не увиделся с Франциской и не узнал от нее о смерти своей подруги. И ни от кого не узнал! Дорога ободрила его и его спутников. Экипажи, везшие их, ехали быстро. Карета, в которой везли Франциску, отставала. Всем сказали, что в Риге их снабдят деньгами для дальнейшего пути и отпустят на свободу. Михал старался не думать ни о прошлом, ни о возможностях дальнейшей своей жизни. Он глубоко дышал, когда его выводили из кареты; ел, сознавая, что есть необходимо… В Риге его заперли в одиночную камеру замковой тюрьмы. Он более никогда не видел своих спутников. Об отпуске на свободу речи уже не велись. Он уже и догадался, что никакой свободы не будет! Он попросил одного из тюремщиков принести какую-нибудь книгу:
– … Хорошо бы Платонову «Апологию Сократа»…
Он испытал настоящую радость, когда ему принесли именно «Апологию Сократа» на греческом языке…
«…Спросите друг у друга, слыхал ли кто из вас когда-нибудь, чтобы я хоть что-то говорил о подобных вещах, и тогда вы узнаете, что настолько же несправедливо и остальное, что обо мне говорят.
Но ничего такого не было…» [87]
Он попросил перья, бумагу, чернила…
87
Платон «Апология Сократа». Перевод М. С. Соловьева.