Шрифт:
Я не смел прикоснуться к собственному лицу, не смел взглянуть на себя в зеркало.
А черепа поворачивались по-прежнему… И с прежним треском, мелькая красными лоскуточками из-за оскаленных зубов, проворные языки лепетали о том, как удивительно, как неподражаемо бессмертная… да, бессмертная певица пустила свою последнюю трель!
Апрель, 1878
Чернорабочий и белоручка *
(разговор)
Чернорабочий
Что ты к нам лезешь? Чего тебе надо? Ты не наш… Ступай прочь!
Белоручка
Я ваш, братцы!
Чернорабочий
Как бы не так! Наш! Что выдумал! Посмотри хоть на мои руки. Видишь, какие они грязные? И навозом от них несет и дегтем — а твои вон руки белые. И чем от них пахнет?
Белоручка (подавая свои руки)
Понюхай.
Чернорабочий (понюхав руки)
Что за притча? Словно железом от них отдает.
Белоручка
Железом и есть. Целых шесть лет я на них носил кандалы.
Чернорабочий
А за что же это?
Белоручка
А за то, что я о вашем же добре заботился, хотел освободить вас, серых, темных людей, восставал против притеснителей ваших, бунтовал… Ну, меня и засадили.
Чернорабочий
Засадили? Вольно ж тебе было бунтовать!
Два года спустя
Тот же чернорабочий (другому)
Слышь, Петра!.. Помнишь, позапрошлым летом один такой белоручка с тобой беседовал?
Другой чернорабочий
Помню… а что?
Первый чернорабочий
Его сегодня, слышь, повесят; такой приказ вышел.
Второй чернорабочий
Всё бунтовал?
Первый чернорабочий
Всё бунтовал.
Второй чернорабочий
Да… Ну, вот что, брат Митряй; нельзя ли нам той самой веревочки раздобыть, на которой его вешать будут; говорят, ба-альшое счастье от этого в дому бывает!
Первый чернорабочий
Это ты справедливо. Надо попытаться, брат Петра.
Апрель, 1878
Роза *
Последние дни августа… Осень уже наступала.
Солнце садилось. Внезапный порывистый ливень, без грому и без молний, только что промчался над нашей широкой равниной.
Сад перед домом горел и дымился, весь залитый пожаром зари и потопом дождя.
Она сидела за столом в гостиной и с упорной задумчивостью глядела в сад сквозь полураскрытую дверь.
Я знал, что свершалось тогда в ее душе; я знал, что после недолгой, хоть и мучительной, борьбы она в этот самый миг отдавалась чувству, с которым уже не могла более сладить.
Вдруг она поднялась, проворно вышла в сад и скрылась.
Пробил час… пробил другой; она не возвращалась.
Тогда я встал и, выйдя из дому, отправился по аллее, по которой — я в том не сомневался — пошла и она.
Всё потемнело вокруг; ночь уже надвинулась. Но на сыром песку дорожки, ярко алея даже сквозь разлитую мглу, виднелся кругловатый предмет.
Я наклонился… То была молодая, чуть распустившаяся роза. Два часа тому назад я видел эту самую розу на ее груди.
Я бережно поднял упавший в грязь цветок и, вернувшись в гостиную, положил его на стол, перед ее креслом.
Вот и она вернулась наконец — и, легкими шагами пройдя всю комнату, села за стол.
Ее лицо и побледнело и ожило; быстро, с веселым смущеньем бегали по сторонам опущенные, как бы уменьшенные глаза.
Она увидала розу, схватила ее, взглянула на ее измятые, запачканные лепестки, взглянула на меня — и глаза ее, внезапно остановившись, засияли слезами.
— О чем вы плачете? — спросил я.
— Да вот об этой розе. Посмотрите, что с ней сталось.
Тут я вздумал выказать глубокомыслие.
— Ваши слезы смоют эту грязь, — промолвил я с значительным выраженьем.
— Слезы не моют, слезы жгут, — отвечала она и, обернувшись к камину, бросила цветок в умиравшее пламя.