Аннинский Лев Александрович
Шрифт:
Осознание, стало быть, проблема. Связь всемирного (всегдашнего, вечного) и «мышиного» (сегодняшнего, близкого) — вот нерв поэзии Кедрина, ее сверхзадача, ее загадка.
И это разгадка ее чеканной формы. Метрическая легкость, странно сопряженная с мощью энергетической нагрузки, «бойкость техники и беглость кисти», как сам Кедрин определил ее от обратного. В результате — почти голографически ощутимая картина вселенской драмы, в которой Апокалипсис возникает из повседневной порчи, из срама, из бестолочи, подлости и гульбы.
Почему?
Душа, скопившая в генах прапамяти цыганскую отчаянность, польскую героищизну и русскую неприкаянность, а в непосредственной памяти ударенная чресполосьем родства и брошенности, а в опыте первых лет осознания оглушенная чехардой властей и насилий — что может вынести из всего этого? Или такую же отчаянную бесшабашность, или — от ужаса и от противного — жажду окончательного порядка.
Этот порядок, мирострой застывает сверхзадачей бытия, и если порядка нет в реальности. — то сама эта реальность предстает бешено-разгульной, ломающей судьбы, невменяемой и опустошенной.
Это и есть линия Кедрина в спектре его поколения, которое вроде бы было призвано — впервые в обозримой истории — к счастливому созиданию, а обнаружило себя меж пропастей прошлого и будущего.
Зенитные точки поэзии Кедрина: «Зодчие», «Конь» и «Рембрандт». (Две последние поэмы при жизни полностью так и не были опубликованы, первой повезло больше: проскочила в печать в 1938 году, но настоящий резонанс возымела лишь поколение спустя — в «Мастерах» Вознесенского и «Симбирской ярмарке» Евтушенко).
По всем трем вершинам — сквозная драма исторической «безблагодатности».
«Зодчие». Великие мастера, выстроившие царю-батюшке сказочный храм, — царем-батюшкой ослеплены.
«Конь». Любимый герой Кедрина, самородок-архитектор, посрамивший заморских ненавистников Руси, этой же Русью забит, замордован, доведен до состояния Ивана, не помнящего родства.
«Рембрандт». Еще один любимый герой Кедрина, великий художник, дразнит власть имущих, якшаясь с «грязной чернью», называет себя «живописцем нищих», отстаивает свою независимость, отказывается «вилять кистью, как хвостом»… а меж тем дает такую «справку»: «Иисус родился в обществе скотов и умер в обществе головорезов»; эта беглая справочка незаметно ставит под вопрос всю романтическую концепцию и то «будущее», ради триумфа которого Кедрин хотел бы возжечь на века пламень Прометея и, подобно Атланту, «намного выше поднять нашу землю».
«Землю»… Как все его поколение, получившее из рук Революции в полное владение не менее, как «земшар», Кедрин мыслит «земшарно». Но в его сознании (и подсознании тоже) Земля — не обитель светлого будущего, а «одичалая родина гибнущего человечества».
История соответственно — пучина, из которой никому нет спасения. Ни умному, ни глупому, ни правому, ни виноватому, ни честному, ни лукавому. «Педантичное» перечисление национально-исторических типов выдает в Кедрине весьма чуткого этнофилософа; «вся сволочь» мира конкретизирована у него так: «Германец — увалень… грек — ренегат порочный и лукавый, косой монгол и вороватый скиф…» Это написано в 1933 и подтверждено в 1942.
…Еще немного — и германец предстанет в уточненном облике: это убийца с автоматом и губной гармоникой. История будет заново переосмыслена.
…Пела гитара на старом Рейне, Бурши читали стихи в кофейне, Кутая горло платком пуховым, У клавикордов сидел Бетховен. Думал ли он, что под каждой крышей Немцами будут пугать детишек?Война многое заставит написать заново: мститель с противотанковой гранатой в руке предстанет курносым и синеоким… Скиф, славянин, русский… В ту пору Кедрин целую книгу составит и назовет: «Русские стихи» [43] …
43
Выпустить не удастся — выйдет книга через полвека, уже как мемориальная.
Все предвоенное десятилетие он живет в предчувствии кровавой развязки. Как все его поколение, он мучается мыслью, что они попали в «паузу» Истории, что они — то ли запасный полк, то ли засадный, резервный. Тишина обманчива, незаконна. Как и все, Кедрин ловит первые грозовые раскаты. То ли по стечению обстоятельств, то ли по странной избирательности отпрыск славного рода Руто-Рутенко-Рутницких острее всего реагирует на высокомерие шляхты и яростными стихами приветствует бросок Красной Армии в Польшу в 1939 году: «мы входим без спросу… по праву штыка и приклада, по праву борьбы и труда…»
Кедрин явно старается шагать в ногу со всеми (он так спешно соединяет в стихе «штык» и «труд», что стих режет не только границы Европы, но и ухо). Иногда он попадает с эпохой в такой тесный контакт, что лучше бы не попадать, — например, в эпизоде, когда Федор Конь дает по шее Генриху Штадену, и царь за такой бунт против опричника забивает Коня в кандалы. В ситуации непрерывной Чистки такой сюжет мог дорого стоить Кедрину, но обошлось. Не нужно думать, что он дразнил власть и карательные органы намеренно. Вовсе нет, скорее всего он хотел петь в унисон. Не получалось — по той особенности голоса, которая отличает великого поэта и иногда подсказывает ему слова, прямо-таки слепо-провидческие [44] .
44
В 50-е годы по рукам ходило четверостишие Кедрина: «Не в культе дело, дело в роке. Пусть времена теперь не те, есть соучастники в пороке, как были братья во Христе». Это написано в 1944 году, за десять лет до того, как слово «культ» стало всеобъясняющим. Мастер попадает в цель, которую все видят, но попасть не могут. Великий поэт попадает в цель, которой другие еще не видят. Иногда попадает вслепую. Остается подтвердить, что «дело в роке».