Сенкевич Генрик
Шрифт:
— Вы правы, — сказал Скшетуский, — но зачем он убежал за Днепр, а не в Лубны или Чернигов?
— Успокойся, милый. Я знаю пана Заглобу; он пил со мной и занимал у меня деньги, о которых, впрочем, не очень заботился. Есть свои — истратит, чужих не отдаст; но на такой поступок он не способен.
— Легкомысленный он человек, — сказал Скшетуский.
— Может быть, и легкомысленный, но во всяком случае ловкач, который кого угодно проведет и вывернется из всякой опасности. Как предсказал тебе по пророческому внушению ксендз Муховецкий, так и будет. Бог вернет ее тебе, ибо справедливость требует, чтобы всякая искренняя любовь была вознаграждена, — утешайся упованием, как и я утешаюсь.
Пан Лонгин сам начал тяжко вздыхать и прибавил:
— Спросим еще в замке, может, они проходили здесь.
И расспрашивали всех и всюду, но напрасно: их не было и следа. В замке было много шляхты, с женами и детьми, которая скрывалась от казаков. Князь уговаривал их идти с ним, предостерегая, что казаки идут следом за ним. Они сейчас не смеют ударить на войско, но весьма вероятно, что по уходе его немедленно нападут на замок и город. Но шляхта точно надеялась на что-то и осталась в замке.
— Здесь, за лесами, мы в безопасности, — отвечали они князю. — Никто не придет к нам.
— Но ведь я прошел эти леса.
— Это вы, ваша светлость, а бродягам не пройти. Это не такие леса.
И они не хотели идти, продолжая упорствовать в своем ослеплении, и дорого поплатились потом за это, так как после ухода князя тотчас же пришли казаки. Замок мужественно защищался три недели; затем был взят приступом, а жители все до одного перерезаны. Казаки проявили невероятную жестокость, разрывая на части детей, жгли женщин на медленном огне, и никто не мог отомстить им.
Между тем князь, дойдя до Любеча над Днепром, расположил там свои войска для отдыха, а сам с княгиней, придворными и поклажей поехал в Брагин, находившийся среди лесов и непроходимых болот. Через неделю туда переправилось и войско. Оттуда двинулись на Бабицу, под Мозырь, и там в день праздника Тела Господня пробил час разлуки: княгиня с двором должна была ехать в Туров к своей тетке, супруге виленского воеводы, а князь с войском — в огонь, на Украину. На последнем прощальном обеде присутствовали князь, княгиня, дамы и знатные рыцари. Но среди дам и кавалеров не было обычной веселости, какой сопровождались подобные обеды. Не у одного из рыцарей сердце разрывалось при мысли, что через минуту придется расстаться с той, для которой ему хотелось бы жить и умереть, и не одни светлые или темные глаза девиц заливались слезами, что "он" уйдет на войну, под пули и мечи, к казакам и диким татарам… Уйдет и, быть может, не вернется. Когда князь обратился с прощальной речью, перекрестив жену и двор, все фрейлины заплакали, а рыцари, как более сильные духом, встав с мест, схватились за рукоятки сабель и крикнули разом:
— Победим и вернемся!
— Помоги вам Бог! — ответила княгиня.
В ответ раздались крики, от которых дрогнули стены и окна:
— Да здравствует княгиня, наша мать и благодетельница!
Офицеры любили ее за доброту, щедрость, великодушие и заботу об их семьях. Князь любил ее больше всего на свете; они были как бы созданы друг для друга, как две капли воды похожи один на другого и оба выкованы из золота и стали.
И все подходили к ней и с бокалами в руках опускались на колени, а она, обнимая каждого за шею, говорила несколько ласковых слов. Скшетускому же она сказала: "Многие рыцари, наверное, получат от своих дам на память образок или ленту, а так как здесь нет той, от которой вы более всего желали бы получить такой подарок, то примите это от меня, как от матери".
И с этими словами она сняла с себя золотой крестик, усыпанный бирюзой, и повесила его на шею рыцарю, который почтительно поцеловал ее руку.
Видно было, что князь был очень доволен этим; за последнее время он еще больше привязался к Скшетускому за то, что он поддержал его достоинство в Сечи и не хотел принять писем от Хмельницкого. Между тем встали из-за стола. Фрейлины, подхватив слова, сказанные княгиней Скшетускому, и приняв их за позволение, начали вынимать: кто образок, кто шарф, кто крестик; рыцари спешили подойти каждый если не к своей избранной, то к той, которая ему была милее всех. Понятовский подошел к Житинской, Быховец — к Боговитинской, которая нравилась ему в последнее время; Растворский — к Жуковой, рыжий Вершул — к Скоропацкой, Махницкий, хотя и старый, к Завейской, только Ануся Божобогатая-Красенская, хотя и была красивее всех, стояла у окна одна. Личико ее покраснело, прищуренные глазки косились и горели гневом и просьбой не делать ей такого афронта; а коварный Володыевский подошел к ней и сказал:
— Хотел бы и я просить у вас что-нибудь на память, панна Анна, но боялся, думая, что около вас будет такая толпа, что не пробиться.
Щеки Ануси запылали еще сильнее, и она ответила, не задумываясь:
— Вы желали бы получить подарок не из моих, а из других рук, но не получите: там, если и не тесно, то для вас не по росту…
Удар был двойной и направлен метко: в нем заключался, во-первых, намек на маленький рост рыцаря, а во-вторых, намек на его любовь к княжне Варваре Збараской. Пан Володыевский был сначала влюблен в старшую — Анну, но, когда ее помолвили, он затаил горе и посвятил свое сердце Варваре, думая, что никто этого не подозревает. Услыхав это от панны Анны, он так растерялся, что не нашелся, что ответить, хотя и считался первым не только в кровавом, но и в словесном бою.
— Вы тоже метите высоко, — пробормотал он, — высоко… как голова Подбипенты.
— Он действительно выше вас не только как воин, но и как кавалер, — ответила бойкая девушка. — Спасибо, что напомнили мне о нем.
И она обратилась к литвину:
— Подойдите ко мне, мосци-пане! Я тоже хочу иметь своего рыцаря и не знаю, найду ли для моего шарфа более храбрую грудь.
Подбипента вытаращил глаза, не веря своим ушам, но наконец опустился на колени так, что даже пол затрещал.
Ануся перевязала шарф, а потом ее маленькие ручки совершенно исчезли под русыми усами Подбипенты; слышалось только чмоканье и бормотанье; слыша это, пан Володыевский сказал, обращаясь к Мигурскому: