Шрифт:
Белов, полысевший, но бородатый, с приветливой улыбкой, прилипшей к нему, как маска, — он действительно был милым человеком, которого обожали все, а редакционные девицы в нем просто души не чаяли, а я много лет полагал, что у меня нет более близкого и понимающего с полуслова товарища, — даже Фома, идейный соратник и единомышленник, отодвигался на второй план, — так вот, Влад Белов в этой игре, конечно, тоже был мишенью — и был Пасквилян, Павиян и Кобелян.
А печальный, молчаливый Фома Лямкин, разговорить которого удавалось лишь после третьей чашки кофе, был Улучшан, Уточнян и Научан — так как защитил кандидатскую по философии — и, разумеется, Неотъезжан, в силу идейных соображений, а не только «пятого пункта».
Сам же Уройков был Раздражан, Наблюдан, Направлян и Припоминан. А когда нужно — и Отмолчян.
Обо мне же писали, что я — Осмеян, Ухмылян, Втихаряразвлекян и Себенаумян.
Так мы коротали время на затяжных партийных собраниях, передавая записочки друг другу. Нас это веселило, скрашивало скуку.
Перед одним из таких собраний умник Белов повесил на стену лозунг: «У каждого гения должен быть свой Лямкин!»
И подписал: «Лушин, гений».
Объектом постоянных шуток была секс-звезда Адель Риго — ее звали просто Ада. Считалось, что она поочередно соблазняет каждого из нас. Перед тем как появиться в редакции журнала, она немного поработала в институте социологии и в критические моменты могла сразить Уройкова научным термином.
Ада работала в отделе у Лямкина, и когда тот получал занудную статью и перекидывал ее на стол Аде, та быстро расправлялась с ней. Она сочиняла письмо автору:
«Уважаемый ученый сосед! — писала она на редакционном бланке. — Наше отношение к вашей статье амбивалентное. На вербальном уровне можно заметить недостаточную лабильность групп. Кроме онтогенеза, существует парагенез. Судя по вашей статье и моему ответу, мы находимся с вами в одном фазисе — фазисе рационализма. Мой же начальник уже вышел из фазиса эмоционализма, но еще не вошел в фазис волюнтаризма (или волевого императива), минуя фазис динамизма. Потому он может меня использовать лишь как Ваньку Жукова: посылает красть в буфете стаканы и ихней мордой тычет мне в харю. Простите мне невольный эмоционально-интеллектуально-волевой детерминизм. Вернемся к вашей статье. Напечатать ее мы не можем, потому что не можем это сделать никогда. Научный консультант Риго».
Ада подкладывала такое письмо Лямкину в общей пачке заготовленных ответов — а по заведенному порядку вся почта просматривалась начальством, — Фома просекал только на Ваньке Жукове, но иногда и не просекал, ставил визу и отдавал в печать.
После этого все шли в буфет пить кофе. Все, кроме меня, пили медленно, но медленнее всех — Лямкин. Он мог с одной чашкой просидеть час в буфете.
Вспоминая те посиделки, я не перестаю удивляться: как такое могло быть? Мы никуда не спешили, никто нервно не поглядывал на часы. Место работы как бы перемещалось на другой этаж, за столики, где и посиживали час-другой, обсуждая свои проблемы. Без зависти друг к другу, не озабоченные «контрактами», наслаждаясь неторопливым течением времени, которое потом нарекут «застоем».
В буфете мужчины разглядывали крутые задки молоденьких сотрудниц, чем приводили нашу редакционную львицу на грань бунта, и говорили о политике.
…«Опер» незаметно подошел ко мне, задумавшемуся перед картой, остановился за спиной, каким-то образом угадал направление моего взгляда, блуждающего по карте.
— Да-а… Магадан! — вздохнул он о своем. — Солженицын выдумывает черт знает что! Заключенные откопали доисторического тритона, тот оттаял и пополз. И они его с голодухи съели. Надо же так врать!
— Писатель… — промямлил я. И спросил: — А вы бывали в тех краях?
— Приходилось.
Почему они так долго держат меня в этой комнате, размышлял я. Что за отдых, в самом деле? Может, поехали домой, застали Наташу врасплох? Искать не надо — все на столе.
Все равно, если даже поехали, почему так долго? Формальности какие-то или Наташа пошла по магазинам? Без нее они не вломятся… Без нее — это уже совсем обнаглеть… Так, так, так. Сейчас привезут и начнут выкладывать передо мной «художественную литературу».
Что у меня там лежит?
Голова не соображала, не мог вспомнить… Солженицын, понятно. Сборник «Из-под глыб».
Я никогда не вел дневников, ограничиваясь эпизодическими записями на случайных бумажках. Где эти записки — я и сам не найду. Да, подумал я, найти их — время надо. К тому же, в них без пол-литра не разберешься.
Так, рассуждая, я натолкнулся на мысль: не мешало бы перекусить!
— Командир! А как насчет пообедать?
— Пока команды не было.
— А отлить?
— Это можно! — улыбнулся тот.
Наши желания совпали, ничто человеческое ГБ не чуждо. И мы провели несколько минут в обстановке прелестного казенного сортира, сверкающего кафелем. Я посмотрел на себя в зеркало: бородка какая-то несерьезная, донжуанская. А если попробовать нахмуриться и вытаращить глаза? Изобразить негодование? Вот так…
На душе стало чуть легче.
Конвоир, не бросая службы, тоже облегчал свою совесть, отягощенную магаданскими воспоминаниями.
Я стоял у писсуара, ждал. И думал: откуда во мне такая рабья покорность? Мог бы дать этому господину коленом по заду, чтобы оседлал писсуар, как буденновского скакуна. Не убьет же он меня! Зато потом будет что вспомнить. Нет, я стоял и ждал, пока опер отольет. Да ведь в два прыжка — и за дверь! Не побежит же он за мной со струей. Успел бы куда-нибудь нырнуть — здание запутанное, — зашел бы в любой кабинет, показал журналистское удостоверение. Они же весь свой гэбешный мир обо мне не оповестили. Но как выбраться? Наверняка охране у дверей передадут — засечь! У них тут отработано.