Шрифт:
Так сидели мы с ней, беседовали. Аня пошарила рукой за кроватью, изогнулась, достала бутылочку, уже початую.
Возвращаясь в бригаду, я сразу оказывался в мире без рампы и софитов, заученных мизансцен, без символов и героев. Здесь действовали антигерои. Штернев кричал мне, что я для него нахлебник, не способный сам себя обработать, и ему придется меня кормить, а ничего нет — ни шлангов, ни рукавиц… Он по-прежнему, до хрипа в горле, спорил с Марком Хиславским, закрывая вместе с ним наряды, пытаясь выцыганить лишнюю копейку. Он был нашей нянькой, заботился о нас, все время был в движении, что-то вечно воровал, возвращался в будку кряхтя, жалуясь на старые кости. Кому-то мимоходом помогал, что-то подтаскивал. И без конца орал благим матом. С виду бестолковый, суматошный, он все отлично знал — где находятся многочисленные звенья его бригады, разбросанные по стройке, чем заняты, постоянно менял нас местами, как полководец, одних направлял туда, других возвращал, манипулировал, отлаивался на наш лай, колдовал, но к концу месяца наскребал в самый мертвый сезон «на молочишко», как он выражался.
Жердеобразный, с изможденным, вечно красным от холода и водки, помятым лицом, напоминавшим старую, заброшенную скворешню, с маленькими хитрыми и злыми глазками, темным провалом рта и двумя рядами стальных зубов — настоящий Костыль, не зря окрестили. Петр Штернев стал для меня подлинным символом Запсиба.
Так то — для меня.
Его всегда отодвигали в сторону, стоило в бригаде появиться корреспонденту. Да не дай Бог, с фотоаппаратом!
Наша бригада никогда ни с кем не соревновалась. За нас это делали в конторе. Там сравнивали наши цифры с цифрами других бригад. Мы же просто зарабатывали себе на жизнь, стремясь, по-возможности, еще приписать себе кое-что. Костыль был большой мастер по этой части.
В один из дней у нас особенно ладилась работа. За ночь мы перекрыли плитами большую бойлерную. И вскоре нам сообщили, что по итогам соревнования нам присудили первое место и даже переходящее красное знамя. Бригада отреагировала безразлично. Мне же, заведенному всей предыдущей запсибовской гонкой, показалось, что такое событие надо отметить. Не банальной пьянкой, а как-то возвышенно. Столько работаем вместе — и ни разу не собирались в домашней обстановке. Все на ходу — по стакану… и разошлись.
Я сказал, что квартира есть. Соберемся у меня.
Пришли прямо с работы, заглянув по пути в магазин. Сбросили брезентухи, разулись, раскидали портянки в прихожей. Елена смотрела на нас, улыбаясь. Увидав Елену, монтажники растерялись. Елена была красива, а тут еще принарядилась. Петро Штернев чуть не умер со страху. Ворчал, что все это зря. Надо было раздавить по-быстрому где-нибудь в подъезде. И по домам.
Комната наполнилась запахом пота и бензина. Гордиенко сунулся к полке с книгами, дотронулся до корешка рукой — осторожно, как до стеклянного. И не взял — из вежливости. Ничего не трогали. Толпились посреди комнаты, вокруг стола.
Наконец, сели. Стаканов на всех не хватило. Костыль налил себе в пустую консервную банку.
После второго стакана пошел треп о жизни. Кричали: «Фенстер гад!» Костыль кривлялся, говорил, что он знает — я его не уважаю. Потом заспорил с Гордиенко.
— Опять ты, — кричал Костыль, — вчера грелся на солнце! Кепку на глаза надвинул, падло, и лежит…
Костыль поворачивался то к одним, то к другим, ища сочувствия. Падал на тахту, показывая, как лежал Гордиенко на балке на десятиметровой высоте.
— Я его пнул ногой, он даже не пододвинулся. Я ему говорю, уйди хоть с высоты, скройся куда-нибудь и лежи. Так нет! Ему надо на балке… Я на фронте «тридцатьчетверку» водил. У меня нога сломана в Темиртау. Я монтажник! А он кто? Сопляк! И он передо мною лежит…
Костыль какое-то время еще кипятился, но его плохо слушали, разговор раскололся, потек по углам. Каждый наливал себе сам.
— А я женился, — признался тихий Коля Мунгин, лопоухий, как зайчик, о котором все мечтает красавчик Гордиенко.
Я мыл посуду, Елена убирала со стола. Нужно им знамя, рассуждал я, как негру валенки. Вот посидели — нормально.
Странно, думал я, что Карижский не тронулся умом — с этими его закидонами. Бочки с квасом доставлял в карьер, руки по ночам бегал пожимать… Его преемник Витя Качанов, тихий незлобивый человек, вызывавший у меня симпатию, сделал первый робкий шаг по разрушению мифа, но тут же сам нагородил: охватил всю стройку штабами, завесил стены графиками и диаграммами, пообещав кому-то в Москве превратить Запсиб в «стройку коммунистического сознания».
Ни шага у нас — без этих хоругвей. Опять мы рапортовали. Складывали, умножали — и рапортовали. Делили, вычитали — и снова рапортовали.
Через год Качанов уехал с сердечной болью. Уехал в Крым начальником лагеря «Спутник» — на заслуженный отдых.
А прораб Тарасенко (можно подумать — одни хохлы населяли стройку), когда мы с ним разговорились на больную тему, сказал:
— Жить надо без трёпа.
Я согласился. Только не получалось.