Шрифт:
Обо мне писали — Осмеянт, Ухмылянт, Втихаряразвлекант, Себенаумянт.
Нас это веселило, скрашивало скуку официальных собраний.
На одном из таких собраний какой-то умник повесил на стену лозунг:
«У каждого гения должен быть свой Клямкин!»
И подписал: «Глотов, гений».
В принципе, я был согласен.
Объектом постоянных шуток была наша сексзвезда Антонина Григо — мы ее звали просто Тоня. Считалось, что она поочердно соблазняет каждого из нас. Перед тем, как появиться в редакции журнала, она немного поработала в институте социологии и в критические моменты могла сразить Поройкова научным термином.
Тоня работала в отделе у Клямкина, и когда тот получал занудную статью, он перекидывал ее Тоне, и та сочиняла ответ.
«Уважаемый ученый сосед! — писала Тоня на редакционном бланке. — Наше отношение к вашей статье амбивалентное. На вербальном уровне можно заметить недостаточную лабильность групп. Кроме онтогенеза существует парагенез. Судя по вашей статье и моему ответу, мы находимся с вами в одном фазисе — фазисе рационализма. Мой же начальник уже вышел из фазиса эмоционализма, но еще не вошел в фазис волюнтаризма (или волевого императива), минуя фазис динамизма. Потому он может меня использовать лишь как Ваньку Жукова: посылает красть в буфете стаканы и ихней мордой тычет мне в харю. Простите мне невольный эмоционально-интеллектуально-волевой детерминизм. Вернемся к вашей статье. Напечатать ее мы не можем, потому что не можем это сделать никогда. Научный консультант Григо».
Когда Тоня подкладывала Клямкину такое письмо в общей пачке заготовленных ответов — а по заведенному порядку вся почта просматривалась начальством, — Игорь просекал только на Ваньке Жукове, но иногда и не просекал, ставил визу и отдавал в печать.
После этого мы шли в буфет пить кофе. Все, кроме меня, пили медленно, но медленнее всех — Клямкин. Он мог с полной чашкой просидеть час в буфете.
Вообще, глядя нынешними глазами на те посиделки, не перестаю удивляться: как такое могло быть? Мы никуда не спешили. Никто нервно не поглядывал на часы. Место работы как бы перемещалось на другой этаж, за столики — и мы посиживали, обсуждая наши проблемы. Без зависти друг к другу, не озабоченные «контрактами», наслаждаясь неторопливым течением времени, которое потом нарекли «застоем».
В буфете мы разглядывали крутые задки молоденьких сотрудниц, чем приводили нашу львицу на грань бунта, и говорили о политике.
…«Опер» незаметно подошел ко мне, остановился за спиной. Каким-то образом он угадал направление моего взгляда, блуждающего по карте.
— Да-а… Магадан! — Вздохнул он о своем. — Солженицын выдумывает, черт знает что! Заключенные откопали доисторического тритона, тот оттаял и пополз. И они его с голодухи съели. Надо же так врать!
— Писатель… — промямлил я. И спросил: — А вы бывали в тех краях?
— Приходилось.
Почему они так долго держат меня в этой комнате? Что за отдых, в самом деле?
Может, поехали домой, застали Тамару врасплох? Искать не надо — все на столе.
Все равно — если даже поехали — почему так долго? Формальности какие-то или Тамара пошла по магазинам? Без нее они не вломятся… Без нее — это уже совсем обнаглеть… Так, так, так. Сейчас привезут и начнут выкладывать передо мной «художественную литературу». Что у меня там лежит? Голова не соображает, не могу вспомнить… Солженицын, понятно. Сборник «Из-под глыб». Статья Карпинского «Слово тоже дело» — она здесь была бы вовсе ни к чему.
Я никогда не вел дневников, ограничиваясь эпизодическими записями на случайных бумажках. Где эти записки — я и сам не найду. Да, найти их — время надо. К тому же, в них без поллитры не разберешься.
Так, рассуждая, я натолкнулся на мысль: не мешало бы перекусить!
— Командир! — произнес я небрежно. — А как насчет пообедать?
— Пока команды не было.
— А отлить?
— Это можно! — улыбнулся он.
Наши желания совпали. Ничто человеческое ГБ не чуждо.
И мы провели несколько минут в обстановке прелестного кафеля. Я посмотрел на себя в зеркало: бородка какая-то несерьезная, донжуанская. А если попробовать нахмуриться и вытаращить глаза? Изобразить негодование? Вот так…
На душе стало чуть легче. Конвоир, не бросая службы, тоже облегчал свою совесть, отягощенную магаданскими воспоминаниями.
Я стоял у писсуара, ждал. И думал: откуда во мне такая рабья покорность? Я мог бы дать ему коленом по заду, чтобы оседлал писсуар, как буденовского скакуна. Не убьет же он меня? А мне будет, что вспомнить. Нет, стою и жду, пока он отольет. Вместо этого — в два прыжка — и за дверь! Не побежит же он за мною со струей. Я бы успел куда-нибудь нырнуть — здание запутанное — зашел бы в любой кабинет, показал журналистское удостоверение. Они же весь свой гебешный мир обо мне не оповестили. Но как выбраться? Наверняка солдатам у дверей передадут по рации — засечь! У них тут отработано.
Жаль, экстремиста из меня не выходит. Болтун Чернов придумал мне прозвище — «экстремист». Ошибся. Видел бы он, как дожидаюсь, пока конвоир задергается в судорогах у писсуара, в последнем аккорде.
И мы побрели — я впереди, он позади — из стерильной свободы к карте Родины, на ее просторы, в тесноту ее «шестой части суши».
И тут я вдруг проглотил лесной масленок из ядреного засола — так вошла в меня неожиданная мысль.
Верноподданность — сказал я себе — да это же мое спасение!