Шрифт:
Вот почему, неся в крови плебейскую наследственность, я не встал перед своим бенкендорфом в позу и не сказал ему: «Да, я тот, за кого вы меня принимаете. Воин подполья!» — а с упорством брянского мужичка изворачивался.
Конечно, чекиста интересовал не фильм Тарковского, а наш Солярис.
Это словечко было кодом.
Кому первому пришло в голову — Лену или Игорю — не помню. Образ Соляриса точно выражал потребность во всеохватывающем коллективном мозге, в котором циркулировали бы отдельные идеи, лишенные авторского эгоизма и страха, циркулировали как общее достояние. Подцензурное творчество задавило до печенок. Со страниц журналов глядела кастрированная наука. Авторы изощрялись не в том, как донести мысль, а в том, как ее скрыть. Самое меткое определение брежневской эпохи, на мой взгляд, принадлежит хирургу Амосову: приспособление истины к безопасности. Но так невозможно было двигаться вперед. Прошло уже почти двадцать лет после двадцатого съезда — и что? Никакого анализа! Да возможен ли он в условиях цензуры?
Нам наскучил этот политический балет намеков, где на сцене одни шарады, загадываемые экономистами, философами, социологами. Никто никого не может понять. Язык абсурда!
Лен Карпинский выразил нашу общую страсть так: «Хочется пожить без презерватива!»
Идеологическая цензура лишала общество самой возможности зачатия новой мысли. Не возникало даже намека на плод.
До сих пор удивляюсь, как люди в этих условиях жили.
Как-то вечером, в оттепель после сильных морозов, начавшихся еще с Крещения, я поехал к философу Эвальду Ильенкову. Вошел в его квартиру на пятом этаже углового дома напротив Телеграфа. Ильенков подался мне навстречу, сутуло вздернув острые плечи, выдвинув вперед голову. Быстро поздоровался, сказал: «Проходите сюда», — указал на кушетку в кабинете, а сам ушел в центр его, где стоял огромный деревянный ящик и вращались диски. Комнату сотрясали звуки могучей музыки, певец выговаривал немецкие слова. Ильенков наклонил голову, припал ухом и слушал. Обо мне он забыл. Потом с досадой махнул рукой: «А-а» Догадавшись о его страсти, я вежливо поинтересовался: «Не устраивает? Нет чистоты?» «Да-а» неопределенно протянул Ильенков.
Пока Эвальд Васильевич слушал запись, я был предоставлен себе. Его кабинет — великолепное запустение! Тут хорошо ему работается. Слева от меня, до окна — стена книг. В углу некое подобие кресла. На маленьком — на вид шатком — столике черный куб допотопной пишущей машинки. На другом столике, около кушетки, пузырьки с разноцветными жидкостями — нет, не лекарства, а — как я понял — что-то для склеивания магнитных пленок. Листы с рукописями по стеллажам и на стульях. Повсюду раскрытые книги. На стенах маски языческих богов.
Все вещи жили в согласии друг с другом, со стен и из углов комнаты они смотрели на ее середину, где у огромного рассохшегося ящика — студийного магнитофона, из списанных радиовещанием, возился хозяин квартиры, их господин.
Я подумал: когда Эвальд Ильенков оставляет свою игрушку и возвращается к ундервуду — к своей работе — может ли он, свободная личность, засунуть себя в камеру-одиночку, в тюрьму цензуры?
Да никогда! Иначе Вагнер разорвет ему барабанные перепонки.
Конечно, люди жили. И скрипели пером, как и Ильенков. Заперев дверь на засов.
И прятали в стол.
Как их творчество вытащить на белый свет? И при этом — ни авторов не засветить, ни самим не засветиться?
В поисках ответа на этот вопрос и возник проект «Солярис».
Речь шла о системе циркуляции научных работ поначалу среди узкого круга. Человек двадцать, которые понятия не будут иметь, как организовано дело. Для них, для ученых, мыслителей, публицистов — важно само дело: обмен идеями без цензуры.
Лен Карпинский называл эту задачу — создание «марксистской библиотеки». Пройдет, говорил он, может быть десяток лет, пока по разным направлениям произойдет накопление нового знания, способного вынести на гребне сгусток энергии в виде выводов. Придет пора, наступит наш черед, журналистов. Потребуются публицистические «полуфабрикаты». А из них, когда наступит час всесоюзной дискуссии — сперва общепартийной, а потом общенародной, — мы сделаем отточенные готовые статьи.
По сути речь шла о создании в стране альтернативного идеологического центра. Только такой центр способен был выработать сумму идей, которые когда-нибудь станут нужны грядущим партийным лидерам.
Никто из нас еще не отделял себя от партии — в том смысле, что не представлял себе практическую работу вне ее рядов и все перемены в обществе связывал с ее переустройством. Вот вынесет волной на самый верх какого-нибудь толкового вождя, мы ему дадим в руки готовые формулы. А пока нужен анализ, изучение — и не в скафандре идеологических догм, не со связанными руками. Нужна открытая полемика.
Лен, например, рвался поспорить с Солженицыным. Не с мракобесных позиций власти, объяснял он, а с подлинно марксистских.
Меня это настораживало. Но я был опьянен махиной нашего замысла и не вникал в конкретику.
Мы прикидывали, кто мог бы войти в круг Соляриса.
Иногда наш замысел представлялся нам в качестве самиздатовского журнала, иногда — как раз вне жестких его рамок, а как разрозненное перетекание рукописей. С той разницей, что передавались бы они не из рук в руки, а выходили бы из наших рук и возвращались бы к нам. Библиотека. Никакого прямого обмена между авторами. Друг друга будут знать не в лицо, а по текстам, по псевдонимам. Будут догадываться, кто стоит за той или иной работой, но безопасностью нельзя пренебрегать.
И только трое будут знать всех. Я их назвал «техниками революции» (слова Леонида Красина). Эти люди обеспечат функционирование Соляриса.
Начитавшись Бредбери, я фантазировал: вот затопим адскую печку Хогбенов — котел свободы!
Я понимал: это уже не игрушки. Это подполье. Я однажды сказал себе — да. И душа взмыла, отстегнув балласт. Не мальчики уже — мне под сорок, Лену под пятьдесят — мы ходили по Москве и радовались, как дети, у которых впереди праздник. Жизнь наполнилась смыслом. Все вокруг стало значительным. Я приходил в редакцию и смотрел на моих товарищей другими глазами: у меня была «тайна». Я встречался с авторами, с учеными — и думал: у кого из них я смогу получить такие рукописи? Для Соляриса!