Гаспаров Михаил Леонович
Шрифт:
Наше разоренное жилье в Замоскворечье привели в порядок в окнах уже не фанера, и в щелях не свистит ветер. В третий класс я иду уже в другую школу. Здесь спокойнее, и я уже привык Но все так же тесно, занятия идут в две смены, и когда мы во второй, то на уроках сумерки, а на лицах усталость. В голове пусто, слова учительницы шелестят мимо слуха, взгляд бродит по карте мира на стене, где среди лиловой и серой Африки одиноко надписан город Мурзук. Возвращаюсь домой по переулкам, от фонаря к фонарю, и вдруг понимаю: вот сейчас я вспоминаю Жюль Верна, а на прошлом углу я думал о чем-то другом, уже не помню о чем, но мысль не прерывалась; наверное, если ее всю, от утра до вечера, вытянуть и записать, то это и буду настоящий я, а остальное неважно.
Тяжелей всего было в пятом классе. Начинается созревание, в ребятах бродят темные гормоны, у всех чешутся кулаки подраться. Я ухожу в болезнь: у меня что-то вроде суставного ревматизма, колени и локти как будто скрипят без смазки. Врачи говорят: это от быстрого роста. Больно, но не очень; однако я притворяюсь, что не могу ходить, и восемь месяцев лежу на спине, не шевеля ногами. Изредка из школы приходят учителя, и я отвечаю им про Карла Великого, водоросль вольвокс и лермонтовские «Три пальмы». Видимо, я хорошо выбрал время: когда кончился этот год и я пошел в седьмой класс, то меня уже не били. Возрастной перевал остался позади.
Моего школьного товарища звали Володя Смирнов; он утонул на Рижском взморье, когда нам было двадцать лет. Он был сын Веры Вас. Смирновой, критика, и Ив. Игн. Халтурина, детского писателя (того, который сделал книгу В. К. Арсеньева «Дерсу Узала»). Я сказал: «Нас не очень сильно били: нас было неинтересно бить», Ив. Игн. откликнулся: «Ты всю жизнь себе так построил, чтобы тебя было неинтересно бить». Наверное, правда.
Потом, на четвертом курсе университета, у нас была педагогическая практика: по два урока русского языка и словесности в средней школе. Это было несерьезно: постоянная учительница сидела на задней парте, под ее взглядом ребята смирно и нехотя слушали неумелых практикантов. Но мне не повезло: нам с напарницей достался как раз пятый класс, в котором как раз заболела учительница, и мы должны были целый месяц управляться одни. Это было адом: я как будто опять тонул в кипящем буйстве гормонального возраста. Потом по ночам мне долго снились кричащие головы на грядках парт.
Это были дети 1945 года рождения, потом мне было забавно думать, что самые близкие мои товарищи по науке — тоже 1945 года рождения, и могли быть среди них.
Я сказал Нине Брагинской: от меня требуют воспоминаний, а они мне мучительно даются Она ответила: «И понятно: как ученый вы стараетесь быть стеклом, чтобы видно было не вас, а только ваш предмет; а мемуарист, о чем бы ни [78] писал, всегда в конечном счете пишет о себе». Я сказал: я не помню и не люблю детства, а в воспоминаниях возвращаюсь именно к нему. Она ответила: «И это понятно: воспоминания о детстве никто не может проверить, а в воспоминаниях о зрелом возрасте всегда приходится оглядываться, что об этом написали или напишут другие. Посмотрите мемуары НН: интересный человек, необычная жизнь, но так скован образом русского интеллигента, что в толстой книге нечего читать». Я вспомнил, как Веру Вас. Смирнову уговаривали написать воспоминания о Пастернаке, а она отговаривалась: «Сперва покажите мне воспоминания Зинаиды Николаевны». Она тоже жила в Ирпени летом 1930, и З. Н., стоя у плиты, радостно рассказывала ей, как Б. Л. только что в лесу встал перед нею на колени в хвою и объяснился в любви, и не передать ли ей Генриха Густавовича Вере Васильевне, как в хорошие руки? Но у Веры Вас. была своя трудная жизнь, и было не до того. Воспоминаний Зинаиды Николаевны ей не показали, и поэтому своих она не написала.
Здесь мне нужно написать о моем товарище, который утонул: я, ничего не зная, приехал в Дубулты, стал искать Веру Васильевну, мне сказали: «а, это у которой несчастье!» не «с которой», а «у которой», и все стало ясно. Но я не могу этого сделать: об очень хороших людях писать слишком трудно. Пусть вместо этого здесь будет перевод чужих стихов. Мы с ним любил и английские стихи и греческие мифы.
«В этой монодии сочинитель оплакивает ученого друга, несчастным образом утонувшего в плавании из Честера чрез Ирландское море в год 1637. По сему случаю предсказывается конечное крушение развращенного клира, бывшего тогда в силе».
Вновь, о лавры, Вновь, о темные мирты И ты, неопалимый плющ, Я срываю плоды ваши, терпкие и горькие, И негнущимися пальцами 5 До срока отрясаю вашу листву. Едкая нужда, Драгоценная мне скорбь Не в пору гонит меня смять ваш расцвет: Умер Ликид, До полудня своего умер юный Ликид, Умер, не оставив подобных себе, 10 И как мне о нем не петь? Он сам был певец, он высокий строил стих, Он не смеет уплыть на водном ложе своем, Не оплаканный певучею слезою. 15 Начните же, сестры, Чей источник звенит от Юпитерова трона, Начните, скользните по гулким струнам! Мнимо-уклончиво, женски-отговорчиво Так да осенит удавшимся словом Нежная Муза 20 Урну, назначенную и мне! Пусть оглянется он в своем пути [79] И овеет миром черный мой покров, Ибо вскормлены мы с ним на одном холме, И одно у нас был о стадо, и ручей, и сень, и ключ; 25 С ним вдвоем, когда вышние пажити Открывались разомкнутым векам солнца, Шли мы в поля и слышали вдвоем Знойный рог кружащего шмеля И свежею росою нагуливали стада 30 Подчас до поры, когда вечернюю звезду Взносил поворот убегающих небес, А в сверленом стволе Не молкли луговые напевы, И сатир шел в пляс, и двухкопытный фавн 35 На ликующий тянулся звук, И старик Дамет любил наши песни. Но все уже не так. Тебя нет, тебя нет, И больше не будет никогда. О тебе пастухи, о тебе леса, о тебе 40 Опустелые пещеры, заросши е тимьяном и лозой, Плачут глухими отголосками. Ива и зеленый орешник Больше твоим Не повеют нежным песням радостными листьями. 45 Как розе тля, Как ягненку на пастбище язвящий клещ, Как мороз цветам в наряде их красы Той порой, когда белеет боярышник, — Такова, Ликид, Пришлась пастухам твоя утрата. 50 Где вы были, нимфы, когда невнемлющая глубь Обомкнула любимого Ликида? Не играли вы на той крутизне, Где покоятся былые барды и друиды, Ни на вздыбленных высях Моны, 55 Н и у Дэвы, плещущей вещей волной, — Но к чему мечта? Разве были бы вы сильны помочь ему? Нет, — как Муза, как Орфеева мать, Не сильна была чародеющему сыну 60 В час вселенского плача природы, Когда с черным ревом неистовый сонм Бросил вплавь окровавленный его лик Вниз по Гебру и к Лесбийскому берегу. Зачем он неутомимо 65 Правил пастушью свою недолю, Острый ум устремляя к нещедрым Музам, А не так, как все, Под сенью резвился с Амариллидою Или с прядями кудрявой Неэры? 7 °Cлава, [80] Последняя слабость возвышенного ума, Шпорит ввысь благородный дух От услад к трудам, Но когда уже светлая награда впереди Ждет взорваться стремительным сиянием, — 75 Слепая Фурия постылым резаком Рассекает тонкую пряжу жизни. Но нет — (Это Феб звучит в трепетном слухе моем) — Слава — цветок не для смертных почв: 80 Не в мишуре идет она в мир, не в молве она стелется вширь, А живет в выси В знаке ясных очей всерассудного Юпитера, И каков его последний обо всем приговор, Такова и слава ждет тебя в небесной мзде. 85 Верь, чтимая Аретуза, И тихий Минций в венце певчих тростников: Это высочайшая прозвенела мне струна! Но дальше, моя свирель! 90 Вот морской трубач предстал во имя Нептуново Вопросить волны, вопросить преступные ветры: Что за невзгода Нежному была погибелью пастуху? И каждый из крутокрылых, Дующих с каждого острия суши, 95 Ответил ему: «Не знаем!» Мудрый Гиппотад Принес их ответ, что ни единый порыв Не вырвался из его узилища, Что тих был воздух, И скользящая Панопея С сестрами играл а на кромке песка. 100 Это челн, Роковой и вероломный, В час затменья сколоченный, черными проклятьями снащенный, В бездну погрузил священное твое чело. Следом медленной стопой притекает чтимый Кэм, Плащ его космат, из осоки его колпак, 105 Смутные образы на нем, а по краям Выписана скорбь, как на том кровавом цветке; «Кто отнял, — воззывает он, — лучшую надежду мою?» И последним шел и пришел Галилейский кормчий, 110 Ключарь о двух мощных ключах (Отворяет золотой, замыкает железный) — Он сотряс свои увенчанные кудри, Он сказал: «Рад бы я сберечь тебе юного, 115 Видя тех, кто чрева ради вкрадывается в стадо, Кто рвется к пиру стригущих, Оттирая званых и достойных, [81] Чьи губы слепы, 120 Кто не знает ни держать пастуший посох, Ни иного, что довлеет верному пастырю! Что нужды им и до чего нужда им? Песни их, скудные и нарядные, Чуть скребутся сквозь кривые их свирели, 125 Овцы их, голодные, смотрят в небо, Пухнут от ветра и гнилого тумана, И зараза, выедая их, расходится вширь, А черный волк о скрытых когтях Походя пожирает их день за днем, 130 И двурукое оружие у двери Готово разить, но никого не разит!» Воротись, Алфей, Грозный глас, претивший тебе, умолк. Воротись, Сицилийская Муза: Воззови к долинам, и пусть он и принесут 135 Цветы в стоцветных венчиках лепестков. Вы, низины, нежным полные шепотом Листьев, непутевых ветров, льющихся ручьев, Свежих, редко зримых смуглой звезде, — Бросьте сюда Ваши очи, яркие, как финифть, 140 Из зеленой травы пьющие медовый дождь, Вешним цветом обагряющие землю: Торопливый первоцвет, умирающий забытым, Хохлатый лютик и бледный ясмин, Белую гвоздику и сияющую фьялку, 145 В черной ряби анютин глазок. Душистую розу и нарядную жимолость, Томные буквицы с поникшей головой, Каждый цветик в своем пестром трауре. Пусть померкнет амарант, 150 Пусть наполнится слезами нарцисс, Устилая лавровое ложе Ликида, Пока тщетная наша мысль Меж неверных отдыхает догадок Где прах твой, 155 Дальними омываемый морями, гремящими в берега? У бурных ли Гебрид В обымающей волне Нисшел ты к глубинным чудам, Спишь ли, неподвластный слезным зовам, 160 Под древним сказочным Беллером, Где мощный лик с хранимой им горы Взирает туда, где Наманка и Байонна? О архангел, оборотись и тронься! О дельфины, вынесите злополучного на свет! 165 Не плачьте, скорбные пастыри, не плачьте! Он не умер, Ликид, наша горесть, Он скрылся под гладью вод, [83] Как солнце скрывается в океане, Чтобы вскинуть вновь поникшую голову, 170 Просветлеть лучами и в новом золоте Запылать на челе заревых небес, — Так и Ликид Доброй мощью Грядущего по волнам, Опустясь на дно, вознесся в ту высь, Где иные рощи, иные реки, 175 Где чистый нектар смоет ил с его кудрей, И невыразимо зазвучит ему брачная песнь Во блаженном царстве радости и любви. Там приветил его чтимый строй угодников, 180 Там певучие сонмы движутся во славе своей, И в очах навек высыхают слезы. Не плачьте же, пастыри, о Ликиде: Щедрая тебе мзда, Дух твой отныне Будет блюсти этот берег, 185 Осеняя странников опасных пучин. Так пел неумелый пастух Дубам и ручьям В час, когда рассвет шел ввысь в седых сандалиях. На тонких скважинах свирельных стволов Страстной думой ладил он дорийский лад 190 И вот солнце простерлось по холмам, И вот кануло в западные моря, И он встал, окинувшись в синий плащ: С новым утром к новым рощам и новым пажитям. [83]II
ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ И РЕВОЛЮЦИЯ
Вопросник журнала «Знамя»
1. Считаете ли вы, что русская интеллигенция — с момента своего возникновения — являлась инициатором всех общественных движений и революций в стране?
Прежде всего: что такое интеллигенция? (И считаю ли я себя интеллигентом?) По общеевропейскому пониманию, это слой общества, воспитанный для того, чтобы руководить обществом, но не нашедший для этого вакансий и предлагающий обществу свою критику или свои предложения со стороны. Если так, то принадлежность к интеллигенции решается внутренним чувством; «чувствуешь ли ты себя призванным руководить обществом?». Я не чувствую: я знаю, что если меня поставить президентом, то я с лучшими намерениями наделаю много фантастических глупостей. Поэтому я предпочитаю называть себя работником умственного труда.
Затем: с какого момента возникла интеллигенция? Вероятно, с того момента, когда люди почувствовали, что они живут нехорошо и что обществу нужно какое-то руководство, чтобы жить лучше. Тогда первыми пришлось бы назвать религиозных учителей, Будду и Христа. Думаю, что говорить об этом нелепо. Взглянем поуже: когда Россия почувствовала, что завтрашний день не должен повторять вчерашний, а должен быть новым? В XVII–XVIII вв., после Смуты и Петра I. Можно ли сказать, что идеи князя Хворостинина оказали влияние на Разина, а идеи вольтерьянцев на Пугачева? Смешно и думать. Общественные движения — результат стихийных, массовых социальных сдвигов, и искать для них инициаторов — это значит ставить небезынтересный, но практически праздный вопрос, кто первым сказал «ату!».