Шрифт:
Лука выходит опять к лошадям. Остановившись за воротами, он кидает быстрый взгляд вдоль переулка, как будто кого ищет. Лицо Луки печально и несколько угрюмо. Он взволнован. Может быть, судьбой этой хрупкой больной женщины, может быть, еще чем-нибудь. Его наивные черные глаза слегка затуманены.
В переулке просыпается движение: над забором садика появляется туча пыли, открывается калитка, и бледный кельнер, не спавший всю ночь, выбрасывает на улицу сор, клочки бумаги и осколки стекла. Турок Измаил, высокий, с красивыми умными глазами, открыл свою cafeana (кофейную). Глаза его тоже туманны: всю ночь он толок в деревянной ступе кофейные зерна. Он гордится тем, что никто лучше его не умеет приготовить черного кофе, и, кажется, видит в этом свое назначение.
Мы с Лукой подходим к нему первыми. он кланяется, выносит маленький столик и два стула и ставит на узком тротуаре. Мальчишка в феске подает кофейник и две крошечные чашки. Лука берет одну из них своею загорелой грубой рукой. Осман становится в дверях, опершись о притолоку, и смотрит на Луку сочувственным взглядом. Он видел, что Лука привез больную жену.
— Болезнь и здоровье от бога, — говорит он по-румынски своим глубоким и приятным голосом.
Лука ставит чашку на стол, как будто обдумывая то, что сказал турок, и потом говорит мне:
— Етой турок, господин Владимир, дарма што неверный. Ну, справедливый человек. А бедный… Работаеть, работаеть, а денег у себя не имееть.
Осман несколько понимает распространенное в Добрудже «руснацкое» наречие и говорит опять:
— Богатство и бедность тоже от бога.
Лука кивает головой.
— Ну, и ето опять правда… А почему бог так делаеть, что одным даеть счастье, другим не даеть… Етого тоже никто не может знать.
— Аллах один все знает… Сам делает, сам и знает.
— Правда! Вот у мене баба. Молодая, ну, хворая. Отчего хворая? От работы. Надорвалась, глупая… Теперь страдаеть. И я с нею…
— Бог велит людям терпеть.
— Терплю. Докторам одним сколько переплатил. Возьмите себе усё. Лошади у мене, — продам! Две каруцы. И каруцы продам. Дом… выделюсь от отца, тоже продам. Все себе возьмите, только сделайте так, чтоб была она здоровая. Будет здоровая, возьму ее за руку, пойдем удвоих по свету новой доли шукать… Лечили. Деньги брали. Много. Не помогли.
— Доктор не… — пытается Осман выразить свою мысль по-русски. — Думне-зеу… Аллах.
Для большей вразумительности турок торжественно показывает на небо.
— Аллах, значится, по-ихнему — бог. Думне-зеу — ето опять бог по-румынски, — поясняет мне Лука. — Хорошо. Бог! Ето правда. Значит, не надо лечить?
— Ну-й треба (не нужно), — говорит турок убежденно.
— Ну, ето брехня, — говорит Лука в раздумье. — Когда бы не лечил, давно бы в могиле была… Вот я вам, господин Владимир, скажу, как ето было. Рамуны лечили, лечили, нет пользы. Как тут приезжает русский доктор. У Букарештах был. Вернулся. Приходит ко мне, осмотрел ее… — «Слушай ты, что я тебе буду говорить: хочешь ты, чтобы жива осталась?» — Хочу. — «Верно, говорить, хочешь? Помни: работница она тебе не будеть». — Ето ничего не значыть. Хочу я, чтоб была живая. Чтоб дыхала, глядела на свет. Чтоб зо мною говорила. Больш ничего не надо… — «Ну, хорошо. Вызову я, говорить, одного тут доктора из Букарештов. Рамун молодой. Он из нее хворь вынеть».
Лука залпом выпивает остывший кофе, задумывается под сочувственным взглядом Османа, потом продолжает. В голосе и в глазах печаль и точно удивление. Как будто он рассказывает старинный нелепый сон.
— Привез. Посмотрели. Резать надо (Осман чмокает губами и неодобрительно мотает головой). Когда бы не доктор Александр Петрович, не дал бы. Ну, резали. Потом зашили. Александр Петрович, может, ночей пять не спал. — «Ну, говори, дурак, слава богу. Живая будеть, на ноги встанеть». Я заплакал! «Бери теперь у меня усё». А он говорить: «Дурак ты. Корми лучше больную бабу. Она не работница. Ничего не надо».
Лука поднимает на меня свои черные глаза, в которых неподвижно стоит растроганность, печаль, недоумение, и заканчивает с какой-то особенной силой внутреннего одушевления:
— Я ему говорю: слухай, Александр Петрович. Что ты за человек, я не знаю. Ну, только скажи ты мне, пока я живой: Лука, лезь у воду. Богом клянусь: полезу. Скажешь, иди, Лука, у огонь. Слова не скажу, у огонь пойду. Помни: я теперь твой человек до самой смерти.
Он поднимается, смотрит вдоль переулка помутившимся взглядом, потом говорит:
— Катриан не йдеть. А вы, господин Владимир, пеленку [17] со мной выпьете? Не хочете? Оно и правда: спозаранку не хорошо. А я… выпью.
Улица густо усеяна пивными. Лука направляется к гостеприимно открытой двери, над которой виднеется вывеска: «Birt iconomic. Vin si bere». Хозяин Николаки встречает его с почтительной радостью. Напротив другая пивная, Георгия, где тоже есть vin si bere (вино и пиво). Прежде Лука посещал Георгия, но хитрый шинкарь и вместе ростовщик раз ухитрился взыскать с простодушного Луки двойные деньги по векселю. Лука заплатил и с тех пор к нему ни ногой. Плохая месть за двести франков, но по лицу Георгия видно, что в нем кипит желчь при виде своего посетителя в заведении противника. Лука заказывает графин за графином. Пить он может много, и это бывает заметно только в его речи: постоянная задумчивая меланхолия принимает в таких случаях торжественный оттенок: говорит он еще медленнее, протяжнее, с паузами, слегка нараспев…
17
Пеленок — местное вино с полынью. Считается полезным от лихорадки.