Шрифт:
Антип Ермилович, несмотря на всяческие препирательства с Исааком, безоговорочно признает, что о рыбке получилось «умственно», что все остальные вещи ни в какое сравнение с этой идти не могут.
– Я сделал о Балде, – вспоминает он, – теперь приеду в Деяново, тоже о рыбаке буду резать, а потом надо о царе-Салтане…
Весь стол завален белыми легкими вещами. Рядом с гибридами семеновские уполовники, и малый ковш-павлин, и уточки, и новое создание Исаака Абрамова – дракон, закрутивший богатыря.
Наконец, ковши собраны и упакованы. Все мы должны уехать с ночным поездом, а поэтому заключительный банкет проходит спешно и скомкано. Богородчане с грустью переживают разлуку.
– Ничего, – утешает их Угланов, – теперь вы к нам приезжайте. Мы встретить сумеем… У нас можно поработать совместно.
На прощанье семеновцы отдают своим друзьям круглые резцы, поясняя, что у них на родине любой кузнец может сделать такой инструмент.
Угланов и Абрамов выпили на дорогу по стакану вина. Они обнимаются по очереди со всеми участниками банкета.
– Наши мелкие поделки в шкафу поставьте, – предлагает Угланов, – а павлина дарю товарищу Резникову за дружескую поддержку.
Антип Ермилович подает руку Пронину и торжественно говорит:
– Ты всё же не унывай, Михаил Лексеич, мы тебя поднимем!
В Москве, в моей комнате громкоговоритель провозглашает, что на пушкинскую выставку поступил ряд экспонатов от народных художников Палеха, Семенова, Хохломы и Богородска и что особенно интересен ковш на тему пушкинской сказки о рыбаке и рыбке, сделанный из целого куска дерева Абрамовым и Ерошкиным. И я пытаюсь рассказать о зарождении нового ковша случайно зашедшему ко мне соседу. Но он не слушает меня. Его совершенно не интересуют народные художники. На ковши и на богородские изделия моей коллекции он тоже смотрит с полным равнодушием. Тогда я достаю привезенные с Керженца шахматы.
– Сразимся? — предлагаю я.
Он соглашается сыграть партию.
Шахматы расставлены. Я поднимаю коня.
– Ты неплохой шахматист, — пробую я задобрить его, — но посмотри все-таки, как сделан конь, это тоже произведение народного художника. Это древнейший мотив…
Тут он грубо перебивает меня:
– Что ж, если это народное искусство, так мне молиться на него, что ли?
– Но понюхай, ведь он из можжевельника!
– Гнусный запах, – говорит он.
Я знаю, что я выиграю эту партию, тем более, что в противнике моем я почуял сейчас не просто обывательствующего соседа. Я замечаю, что он что-то уж слишком похож на Василия Петровича Пучкова, заведующего производством богородской артели, что близорукостью своею он напоминает директора профтехшколы Карцева и, наконец, что его апломб, самодовольство и равнодушие целиком заимствованы у руководителей Союзигрушки. Он не одинок, а потому чувствует себя весьма крепко. У него замечательная броня. Эта броня — отсутствие чуткости и вкуса. Но все же я должен заставить его сдаться, хотя и досадно играть с человеком, который ничего не понимает в народном искусстве и которого тошнит от запаха можжевельника.
ПЕРЕВАЛ
Уничтожение литературной независимости в СССР
(1953)
Нас было много на челне;
Иные парус напрягали,
Другие дружно упирали
В глубь мощны веслы. В тишине
На руль склонясь, наш кормщик умный
В молчаньи правил грузный челн;
А я — беспечной веры полн,
Пловцам я пел… Вдруг лоно волн
Измял с налету вихорь шумный…
Погиб и кормщик и пловец! —
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою,
Я гимны прежние пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.
Пушкин
НА ПУТЯХ В НЕБЫТИЕ
(Основные контуры советской литературы)
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей.
Избушка там на курьих ножках
Стоит без окон и дверей.
Для более пристального изучения истории советской литературы, для того, чтобы понять пути и перепутья любой литературной группировки и даже каждого отдельного советского писателя, прежде всего необходимо наметить основные — невольно хочется сказать: «этапы развития или роста», но в данном случае ни то, ни другое понятие не соответствует действительности; точнее — необходимо наметить основные этапы существования художественной литературы в Советском Союзе.
В среде иностранцев и в кругах старой русской эмиграции то и дело приходится сталкиваться с двумя крайними мнениями о советской литературе, не только противоречивыми, но и просто исключающими друг друга.
Одни, приводя ряд убедительных примеров из произведений Михаила Зощенко, Бориса Пильняка, Бабеля и некоторых других авторов, склонны думать, что цензурные рамки и давление казенной идеологии в советской художественной литературе весьма относительны. Следовательно, говорят они, писать там всё же можно, и кое-кто пишет даже очень и очень свободно.