Шрифт:
Позади них стоял Фараон Ли со скрипкой под мышкой.
– Это вы спугнули старую Присциллу Сэвил, – отозвался Пак со дна оврага. – Спускайтесь, посидим у костра, она его так и не затоптала.
Они съехали вниз по заросшему папоротником склону. Уна сгребла разбросанные угли, Дан отыскал сухой, источенный червями дубовый сук, что горит почти без огня, – и они уселись, глядя на дым, а Фараон заиграл на скрипке какую-то странную, дрожащую мелодию.
– Это пела та девушка, – вспомнила Уна.
– Да, – сказал Фараон, – я знаю эту песню:
Ай Лумай, Лумай, Лумай! Лулудья! Ай Лулудья!..Одна диковинная мелодия сменяла другую – и Фараон, казалось, позабыл обо всем. Наконец Пак попросил его рассказывать дальше: о своих приключениях в Филадельфии и в гостях у индейцев племени Сенека.
– А я и рассказываю, – отозвался Фараон, не опуская смычка. – Ты что, не слышишь?
– Может, и слышу, но мы здесь не одни. Рассказывай вслух! – распорядился Пак.
Фараон тряхнул головой, отложил скрипку и продолжил свой рассказ:
– Итак, мы пустились в обратный путь: Красный Плащ, Сеятель Маиса и я. Три невозмутимых воина, мы повернулись и поскакали домой, потому что Большая Рука обещал, что войны не будет. Когда мы возвратились в Ле-банон, Тоби уже был дома. Его жилет отставал на животе на целый фут: доктор Хирте трудился не покладая рук, пока в городе свирепствовала желтая лихорадка. Он задал мне трепку за то, что я сбежал к индейцам, но дело того стоило, и я был рад его видеть. На зиму мы опять уехали в Филадельфию, там-то я и услышал, как самоотверженно Тоби спасал больных, – и зауважал его, как никогда! Впрочем, вру: я всегда его уважал.
Эта желтая зараза напугала всех до смерти. Шел уже декабрь, а люди только-только начали возвращаться в город. Целые дома стояли пустые, и их разоряли черномазые. Но из Моравских братьев, насколько я помню, никто не умер. Все это время они жили как всегда, тихо и уединенно, занимаясь своими делами, – и, похоже, Господь присмотрел за ними.
Той зимою – ну да, конечно, в девяносто третьем году – братья сложились и купили для церкви печку. Перед этим было много споров. Тоби был «за», потому что не мог онемевшими от холода руками играть на скрипке. Но некоторые прихожане были против, потому что в Библии ничего не говорится о печках. А некоторым вообще было все равно: эти приносили с собой грелки с горячими углями, чтобы ставить под ноги во время службы. В конце концов решили бросить жребий, то есть попросту сыграть в «орла и решку».
Но меня – после целого лета у индейцев – не слишком интересовали пререкания вокруг печки. Я стал все чаще отираться среди французских эмигрантов, которых в городе было хоть отбавляй. Они сотнями прибывали из Франции (где все, похоже, только и делали, что убивали друг друга), высаживались в порту, растекались по городу, оседая все больше в переулках Дринкерс и Элфрит, и перебивались случайными заработками в ожидании лучших времен. Но за какую бы работу им ни приходилось браться, все же это были аристократы, и они не теряли присутствия духа, и после их бедных, но великосветских вечеринок (я играл им на скрипке) Моравские братья казались мне скучными и старомодными. Пастор Медер и брат Адам Гоос не хотели, чтобы я играл за деньги, но Тоби сказал, что я имею полное право зарабатывать на жизнь своим талантом. Он никогда не давал меня в обиду.
В феврале девяносто четвертого, нет, все-таки в марте, потому что из Франции как раз прибыл новый посол, господин Фоше, такой же невежа, как тот, – так вот, в марте приехал из резервации Красный Плащ с известиями обо всех моих добрых друзьях. Я ходил с ним по городу, и мы видели, как ехал верхом генерал Вашингтон сквозь толпу зевак, которые громко требовали войны с англичанами. Нелегко ему приходилось, но он смотрел прямо перед собой, как будто ничего не слышал. Красный Плащ коснулся его стремени и, задрав голову, прошептал: «Брат мой знает, что быть вождем нелегко?» Большая Рука бросил на него быстрый взгляд и чуть заметно кивнул. Тут позади нас началась потасовка: кого-то уличили в том, что он недостаточно громко вопил. Мы поскорей выбрались из толпы. Там, где могут задеть или ударить, индейцу делать нечего.
– А если его все-таки ударят? – спросил Дан. – Он тогда что?
– Убьет, разумеется. Потому-то у них у всех такие прекрасные манеры… Ну так вот, домой мы отправились по Дринкерс-Элли: я хотел по дороге забрать свою новую рубашку, которую отдал в стирку супруге французского виконта. Я не люблю, когда белье перекрахмалено, и всегда отдаю новое в стирку. Тут подходит какой-то хромой француз и сует нам свой товар: пакетик пуговиц. Он, мол, только что приехал и совсем без средств. Вид у него и правда был хуже некуда: пальто изорвано, лицо разбито; но руки не дрожат – видно, не пьяница. Он сказал, что его зовут Перингей и ему намяли бока в толпе возле ратуши – я хотел сказать, Индепенденс-Холла. Слово за слово – и мы привели его с собой к Тоби, точно так же, как год назад Красный Плащ привел туда меня.
Месье Перингей так хвалил угощение и мадеру, что совершенно покорил старину Тоби, и тот открыл вторую бутылку и подробно пересказал ему все великие распри по поводу печки. Помню, к нам как раз заглянули пастор Медер и брат Адам Гоос, и, хотя они с Тоби были противниками в «печном вопросе», этот Перингей очень ловко повел разговор, и каждая сторона осталась уверена, что он сочувствует именно ей. Он сказал, что раньше был священником – до того, как покинул Францию. Он восхитился тем, как Тоби играет на скрипке, и предположил, что Красный Плащ, сидевший у клавесина, – «простодушный гурон». Племя Сенека – не гуроны, а ирокезы, Тоби ему так и сказал.