Шрифт:
Стекла были побиты, и Посудина, обсудив вопрос с мужем и Лардиным, подала на Лардину в народный суд — за срам и за колотые стекла.
Лардина на суде держала себя не тихо. Говорила не по сути дела, но в корень вещей. Орала:
— Я женщина, измываться над собой не позволю. Этот безногай чорт — чего глядит? — или золото да самого глаза застят? — Это нешто правильно от живой жены к чужой бегать? — А то и пусть бегает, не нуждаемся, своего заведем хахаля, — а вот он вещи мои ей таскает, а у меня дети. А то вот скажу суду, как церковное золото продавали в Москву, на какие деньги открыли торговлю-компанию…
Суд, хотя она только грозилась ему рассказать, дело о золоте воспринял живо.
Судебным следователем был (потом только это бросилось в глаза!) — бывший студент Башкин, т. е. родной брат Посудиной. — Лардину отправили в Москву на предмет психического испытания (потом только узналось, что ездила она по адресу, куда сплавлялось золото!) — испытание установило ее сумашедшей, — бумагу представили судебному следователю и студенту Башкину, и Башкин направил дело к прекращению.
Дело пошло в зимнюю спячку.
Узналось же дело — вот каким путем.
Десятник Дракин попал в тюрьму — по совершенно самостоятельному делу: — по обвинению в «краже с убийством», по обвинению в соучастии. Взяли его прямо из трактира «Европа».
Ну, и вот этот самый Дракин, по русско-щедринскому обычаю, топясь, решил топить и все, что можно, — и рассказал, что там-то и там достали они с купцами (сиречь нэпманы) Лардиным и Посудиным двадцать один фунт золота и шесть пудов серебра, переливали все это из церковной утвари в слитки в бане у Лардина, а продавали — и прямо в Москву и местному еврею Молласу, а остатки спрятаны в бане у Посудина.
Вот и все.
Тюрьма: на главном в городе месте, вокруг каменная стена и там белый дом, — и в доме только в первую ночь страшно, потом узнают имя-отчество начальника, и имена сторожей, и приучиваются, как прятать деньги, спички и карты, как коротать время, и свои появляются клопы будней. В тюрьме коридоры, от них за волчками двери. Утром подметают сор, и поднимается солнце, и идут за кипятком, и шутят и здороваются, — кто знает, как прошла ночь, каким горем и болями какими?
Девок, что таскали из подвала сор, выпустили через неделю; неделя в тюрьме у них прошла так: первые сутки они выли вместе в один голос, а через двое суток, арестанты по их — если не инициативе, то безмолвному соглашению — и в их пользу — устроили публичный дом, в очередь, в мужской камере. Потом их отпустили за их бестолковость.
Купчих Лардину и Посудину посадили вместе, и они очень сдружились, жили мирно, изводили клопов далматским порошком, а надзиратель Петр Игнатьевич разрешил им иметь при себе керосинку, чтобы готовить самостоятельно от арестантов себе и мужьям и дежурному ключнику. Одеяла они принесли собственные, перин не допустили. Они и донесли на слободских девок, потому что и их мужья стали интересоваться мужской камерой.
В тюрьме было очень тепло, топили хорошо. Еврея Молласа посадили вместе с монахом (долго искали монаха «бородатый, рыжеватый, точно медведь в рясе, точно спросонья»; таких монахов нашли несколько, никак не могли установить, который из них тискался у подвала, и посадили первого попавшегося).
Следователь Башкин, он же некогда студент второго курса юридического факультета, в давние времена перешедший на второй курс по инерции, две недели сидел покойно, потом, вспомнив туманно, что в тюрьмах объявляют голодовки, как требование, плохо поняв, в чем тут дело (ибо рассуждал, что от голодовки выигрывает только тюрьма — меньше идет пищи), — все же объявил голодовку, не ел шесть дней, требовал, чтобы его признали невиновным и отпустили на свободу, к виновным же приплетал явно неподходящих, — но в тюрьме смотрели на дела так же, как и он, и решили: пусть ломает дурака, самому же скучно не есть, а государству доход, не ест — значит кается!
Потом нескольких из них перерасстреляли, — тут же за тюрьмой, на церковном дворе тюремной церкви.
Годы: идут.
Город: камень, дерево, палисады, скука, народный сад, сельтерская местного завода Люлин (и) К, мухи; вот-вот сорвется пожарная каланча и побежит благим матом — от тоски, от одури, от горя, от смердяковщины — запляшет в народном суду и по всему небу разведет такую матерщину, что небу станет жарко!..
Большое сердце
Глава первая
На глаз европейца — все китайцы однолицы; на концессиях европейцы считают бичом, когда один китаец наработает даян сто и уходит к себе в Чифу, продав место брату или соседу за два даяна, — вместе с паспортом. Поэтому надо было иметь не — европейский глаз и не — европейское ухо, чтобы услышать у заводского забора короткий разговор.
— Ты — монгол?
— Нет, я китаец. Я хочу быть с Россией. А ты — монгол?
— Да, я монгол. У вас в поезде едет монгол-бой, из Шин-Барги. Мы оба из Шин-Барги, из Кувот-улана. Я поеду вместо тебя.