Георгиевский Митрополит Евлогий
Шрифт:
В монастыре я пробыл около месяца. Монахи научили меня многому. Мечтать о монашестве — это одно, реальность его — другое. Монахи показали мне внутреннюю, скрытую красоту монашества, ту тонкую красоту духовных состояний, которая раскрывается лишь на путях духовных. Этим они меня успокоили и привели к гармонии противоречие мечты и реальности.
В конце января, в морозный, ясный день, подкатили к монастырю санки: архиерейский эконом за мной приехал.
— Владыка благословил вас на пострижение…
Поехали в город по морозцу, по скрипучему снегу, в тех же санках, на хорошей лошадке.
Преосвященный Ириней встретил меня вопросом: «Ну что — пожили в монастыре?» И тут же сразу: «Готовьтесь…»
Поселили меня в архиерейском доме. В женском монастыре начали мне шить рясы, изготовлять клобук… Одна дама, родственница моя, взялась сшить мне «власяницу» — сорочку до полу, которую надевают для пострига (в ней монахов и хоронят). Дама эта шила и плакала. Пропадает парень!
Духовное мое приуготовление к постригу было возложено на иеромонаха о. Илариона. Он был духовником епископа и всех «ставленников», т. е. лиц, ищущих священства. Ему они исповедовались за всю жизнь, и от него зависело заключение: «Никаких канонических препятствий к рукоположению нет». В молодости он был учителем духовного училища, женился, «породил дочь по образу своему и подобию» (по его выражению). Жена и дочь умерли, наступило одиночество. В таких случаях — окончить Академию и принять монашество было традицией, и он поехал в Петербург подавать прошение. Ректором Петербургской Академии был тогда преосвященный Иоанн Соколов, замечательный ученый и канонист (впоследствии он был епископом Смоленским). Человек суровый, он встретил неприветливо о. Илариона, скромного провинциального учителя.
— Хочешь богословскую науку изучать? — строго спросил его ректор. И дальше уже грозно: — А ты знаешь, что для этого нужно? Надо для этого распять себя, жизнь отдать! Есть ли у тебя такая готовность?
— Да нет, я так… — смутился смиренный искатель науки и, забрав документы, поспешил исчезнуть.
Проездом через Тулу он обратился к своему земляку-рязанцу, епископу Димитрию (Муретову), впоследствии знаменитому архиепископу Одессы, который принял в нем участие. Преосвященный Димитрий взял его к себе в архиерейский дом послушником и возложил на него секретарские обязанности, потом послушник Мажаров (такова была его мирская фамилия) был пострижен и рукоположен в иеромонахи. Участливое отношение епископа Димитрия было лишь очередным проявлением необыкновенной доброты этого святителя. Любовь, смирение, кротость и беспредельная доброта — вот его духовный облик. Преосвященный Димитрий раздавал все, что имел, а когда не хватало, закладывал свою митру и панагии; когда ему дали новую епархию, он перед отъездом из Тулы роздал все прогонные.
Такова была его проповедь делом; проповедовать живым словом ему было трудно от крайней застенчивости. Он смущался говорить перед толпой. Был случай, когда, будучи инспектором Киевской Духовной Академии, он вышел в Великую Пятницу сказать «слово», растерялся, покраснел — и ничего сказать не мог; потом он выходил уже с тетрадкой.
О.Иларион пробыл в архиерейском доме много лет, пережил несколько архиереев; особенно был близок к архиепископу Никандру, у которого также был секретарем. Владыка не очень любил заниматься консисторскими делами. «Принесу, бывало, ему большой портфель с бумагами, — рассказывал о. Иларион, — а он стоит с газетой и внимательно смотрит на стенную карту Европы. „Что ты, Иларион, каждый день таскаешь мне бумаги?“ и потом: „Вот, Галицию бы нам!“, а я ему: „Владыка, там мужички пришли“. — „Ну вот, твои мужички, а архиерея тебе совсем не жалко…“ Я ему сочиняю: семинаристы смеются, что „нашему архиерею подай прошение и иди на заработки в Астрахань“. — „Во грехах ты, Иларион, родился и ты ли нас учишь?“, а потом: „Ну давай, давай; неужели семинаристы так говорят?“ В другой раз жалуется: „Эх, Иларион, беззвездие, беззвездие… (отсутствие орденов); впрочем, если бы не наш земляк в Петербурге митрополит Исидор, нас с тобой давно бы прогнали…“ Когда впоследствии кафедру занял епископ Питирим, о. Иларион стал томиться в атмосфере двуличности, интриг, лицеприятия и политиканства. Стоило приехать какому-либо сановнику синодскому, — в архиерейской церкви службы были долгие, а без него — краткие и т. д. Все это было ему невыносимо. В то время я уже был ректором семинарии в Холме и я взял его в духовники семинарии. Молодежь его любила. Встретят семинаристы его, бывало, в коридоре после лекции, и затеется у них оживленный спор по какому-нибудь религиозному вопросу, все его окружат, не отпускают. Его мудрая простота привлекала их юные души».
О.Иларион имел огромное значение для моего монашеского формирования. Добрый, ласковый, склонный к юмору, он был чужд ложного аскетического пафоса или мистического надрыва, любил прямоту, простоту, искренность, предостерегал от неестественности, от соблазна корчить из себя святого. Был он начитан, умен и человека понимал сразу. Это не мешало ему быть беспомощным в практических делах. Когда решили дать ему повышение и сделать настоятелем Жабынского (преподобного Макария) монастыря, он не мог разобраться в докладах монастырского казначея, все путал и оказался неспособным к административным обязанностям. Главное значение о. Иларион придавал внутренним душевным состояниям и намерениям человека, — не формальному исполнению моральных предписаний. Помню, уже после пострига, я сокрушался, что люблю покушать. «А ты покушай да и укори себя», — просто сказал он, тем самым поучая, что слабость в смирении — меньшее зло, чем ее преодоление в гордыне. Или еще другое, как будто даже соблазнительное, наставление: «Не будь вельми правдив», которым он предостерегал меня от увлечения внешней формальной правдой, которая легко переходит в фарисейское законничество.
Зайдешь, бывало, в его келью — пахнет лампадным маслом, одеколоном (он считал одеколон верным лечебным средством от всяких недугов). Много книг… Аскетическая литература: «Добротолюбие» и др. И всегда знаешь, когда к нему можно и когда нельзя. О.Иларион очень просто разрешал этот щепетильный для посетителя вопрос: «Есть ключ (в двери) — докучь, нет ключа — не докучай». Принимал он посетителей охотно, хотя весьма ценил уединение, полагая, что на монаха оно действует благотворно. «Монах всегда из кельи выходит лучше, чем возвращается», — говорил он.
Иногда о. Иларион сам заходил ко мне. Придет веселый, жизнерадостный: «Ну что? Как дела? Я книжку принес…» Поднимет какой-нибудь богословский спор, ободрит, успокоит, укрепит. Мне это было необходимо.
Переживания мои в те дни — спутанные и смутные состояния. Воспоминания светской жизни ефремовского периода еще были свежи, душе близки, еще манили прелестью… Свобода, беспрепятственное взаимообщение с людьми, образы минувших идеалистических моих мечтаний… — все это от сердца с легкостью не отдерешь. И чем ближе к постригу, тем воспоминания становились ярче. Их пронизывало какое-то особое, острое прощальное чувство: вот это — навсегда… вот этого уже не будет… этого уже нельзя… Припоминалось все, до мелочей. И кусочка мяса больше нельзя. Со стороны это может показаться пустяком, а между тем, если человек к чему-то привык и это стало его житейской потребностью, отказаться от этого ему труднее, чем он предполагает. О.эконом рассказывал мне, как он 10 лет тщетно пытался принять постриг. Жил он белым священником в монастыре в отделении непостриженных, где монашеский пост обязателен не был; стоило ему ощутить запах мясных щей — он вновь постриг откладывал…
Смутное душевное мое состояние сопровождалось тревожным чувством приближения какой-то неизведанности, точно мне предстоит пережить смерть…
Я исповедался о. Илариону за целую жизнь. Он все понимал, делал свои замечания. Я совсем после исповеди успокоился.
Незадолго до пострига возник вопрос о моем монашеском имени. Мне хотелось носить имя «Тихона», и я попросил эконома сказать об этом преосвященному Иринею (сказать сам я боялся). «Ну и подвели же вы меня! — пояснял мне потом о. эконом. — Изругал меня владыка: „Не в свое дело лезешь! Монашество — второе крещение, ребенка разве об имени спрашивают?“