Шрифт:
Нет, до культурного человека он в тот вечер не дотягивал, ведь не думал, что эта деревяшка прыщавая затеет игру в любовь.
Пришлось некультурно поступить, но она наконец-то перестала ломаться. Вспоминать потом противно было.
Ходил после целый месяц как пришибленный: а вдруг она забеременеет? Тогда точно – совет да любовь, её мамаша тоже в Димочку метит, считает его отличной партией. Только рада будет.
Но нет, пронесло. И теперь Ленка его ни за что в койку не заманит, никогда. А если мамочке своей пожалуется – Димка поклянётся, что пальцем её не трогал. Пусть докажет. При воспоминании о близости с ней Димку смех разбирал: ну надо же, ей, оказывается, учительница разрешила! Ведь если б не тот выдающийся классный час…
Вот с Юлькой – непонятно. Никогда в руки не даётся, даже если что-то надо. А девчонка видная; не может быть, чтоб у неё раньше ни с кем не было, в пятнадцать-то лет. А впрочем, кто знает?..
Обо всём этом Димон успел подумать, пока шагал к своему дому. Шагал спокойно, уверенно, как вообще уверенно ходят молодые сильные люди. Но ближе к порогу он заволновался: а вдруг?.. Вспотел даже.
Но нет: все окна были успокаивающе темны, «работницы» давным-давно ушли (доносить некому). По дороге хмель успел весь выветриться, и Димка почувствовал, взойдя на крыльцо, что его начинает разбирать страх. И неясно было, от чего: то ли от убийства, то ли от того, что вот так неестественно тих огромный дом, и казалось, что за дверью Димку поджидают какие-то страшные личности, чтобы прямо сейчас оглушить, связать и увезти его в неизвестном направлении, а потом требовать с родителей невероятный выкуп. И, не получив денег, убить сына.
Всё это пронеслось в Димкиной голове, пока он отпирал дверь. Сердце бешено колотилось, и он с ужасом шагнул в чёрную прихожую, почти уверенный в своей страшной судьбе, и протянул трясущуюся руку к выключателю.
Но ничего особенного не случилось, привычно загорелся мягкий розовый свет, и Димка, успокаиваясь, проворно огляделся. Никаких чужих следов нигде не было видно, и Димон удивился: привидится же дебилу!
Похоже было, что день закончился благополучно.
* * *
Его фамилия действительно была Гусь. Милая и смешная.
А имени не было вообще. То есть, оно, конечно, было, но Гусь его никогда не называл, страстно дожидаясь шестнадцати лет, чтобы имя поменять и написаться, например, Игорем или Петром.
Учителя в школе знали, что Гуся (о, несчастный!) на самом деле зовут Нострадамус, и поэтому предпочитали называть мальчика по фамилии.
Вот такой подарочек преподнесла Гусю его экстравагантная мамочка, родившая сына в немолодом уже возрасте. Ей, видите ли, какой-то дурак предсказал, что сын будет великим провидцем. Ну, и получил соответствующее имечко. Работники ЗАГСа, регистрируя ребёнка, не знали, смеяться им или плакать, и изо всех сил пытались убедить счастливую мать, что таким именем она может поломать мальчику жизнь.
Однако женщина твёрдо стояла на своём, а дома её образумить было некому: она называлась матерью-одиночкой.
Она никогда не была замужем, но всю жизнь хотела ребёнка, откровенно говоря об этом всем своим мужчинам. («Мне бы только сына, и больше ничего. Можешь и не жениться».)
Но ребёнка всё никак не получалось, и женщина уже решила, что она бесплодна. И вот на тебе! – в сорок четыре года! Радость была так велика, что женщина побежала в церковь, чтобы благодарно помолиться. Потом она щедро раздавала милостыню на паперти, и один мужик хромоногий торжественно пообещал:
– Бог тебя отблагодарит за доброту. Родишь великого пророка!
Вот так и появился Нострадамус Гусь, который подписывал свои тетради только так: «Тетрадь Н. Гуся».
Маме теперь было под шестьдесят, и, хотя сын никаких признаков необычности не подавал, в предсказание нищего по-прежнему свято верила. Нострадамус между тем рос, постепенно – прочно и навсегда – превращаясь в Гуся. И к своим шестнадцати годам действительно стал напоминать эту птицу: был такой же длинношеий, двигался вразвалочку, тяжело виляя низким задом.
Мать необыкновенно его опекала, но со временем не только не привязала к себе, а, наоборот, озлобила. Он стеснялся её бесконечного сюсюканья, а особенно мучился от того, как она его называла: «Нострик».
Ирина Васильевна Гусь всю жизнь проработала в музее, очень этим гордилась и могла часами рассказывать о выставках и экспонатах.
Единственным слушателем в их крохотной комнатке в коммуналке был, конечно, Нострик, и он быстро возненавидел все музеи на свете. А ещё мальчик возненавидел волонтёров и благотворительность.
Это были те самые два слова, из-за которых Ирина Васильевна никак не находила времени уделить сыну хоть немного любви или просто внимания. Мама Нострика была постоянно занята, вечно куда-то спешила и кому-то помогала. А мальчик сначала оставался то с соседями по квартире, тихо сидя где-нибудь в уголочке то в одной, то в другой чужой комнате; а потом, когда достаточно подрос – сам. Всё время сам.
Иногда, набегавшись, мама с восторгом рассказывала ему, сколько добрых дел она сегодня совершила, и какие замечательные люди так же беззаветно, как и она, не жалея ни сил, ни времени, отдают себя на благо людям. Она и сыну обещала, что вот-вот начнёт и его брать с собой; ну, например, на расчистку старого кладбища. Замечательно, Нострик!