Шрифт:
— Да ничем это не кончится.
— Да ты представляешь себе, что будет с твоими родителями?
— Да что с ними будет? Ничего с ними не будет.
— Ах, ну да, конечно! Тогда ты меня, может быть, к себе приведешь? Познакомишь с мамой? Ты приведешь меня и скажешь… — тут Альбина резко и коротко хохотнула, — приведешь меня и скажешь, вот Альбина, и мы с ней решили… Мать обрадуется и протянет мне руку, а потом мы с ней сядем рядышком на диван, как две старые подруги… ты так себе все это представляешь? Ты же сам все прекрасно понимаешь. Что у нас с тобой в любом случае будет не жизнь.
— И ты только этого боишься? Из-за других людей?
— Из-за всего боюсь. Ну, зачем тебе все это нужно? Ну, зачем тебе такая я? Ну, пройдет совсем немного времени, и ты встретишь девушку, и все у тебя будет хорошо.
— Мне ты нужна.
— Вот заладил. Не нужна я тебе, маленький мой.
При мысли о том, что Альбина, одного воспоминания о которой — он будто предчувствовал это — достаточно для того, чтобы немедленно испытать глухое, неутолимое телесное желание… при мысли о том, что Альбина пропадет и что эта пропажа неминуема, неотвратима, ему становилось пусто. И Матвею уготована была — он это понимал — незавидная участь: изнывать от этих воспоминаний, отяжеляющих плоть безо всякой надежды на освобождение. О том, чтобы приискивать Альбине замену, он и помыслить не мог — тут всякое сличение обернулось бы немедленным развенчанием всех ее возможных последовательниц. Он зависел от нее физически, и она не могла об этой зависимости не знать, но, зная, понимая, все же выталкивала из собственной жизни Камлаева. Будто знала, что это все не смертельно. Вот только у Матвея все никак не получалось такую несмертельность принять.
— Ну пойми же ты, пойми, что нам нужно поступить именно так, — упрашивала Альбина. — Ну иди давай, вставай, ну, пожалуйста, милый. Ну, что ты молчишь? Ну, что так злишься? Не умирай! От таких вещей не умирают. Будешь жить совсем как раньше. Ты пойми, что ты лезешь совсем не туда, и тебе не со мной надо быть. Я тебя испортила, я гадина. И у тебя все еще впереди. А это было прежде времени. Ты маленький еще, не обижайся. Ты прости меня, ну, прости. — Она взяла его голову в ладони и гладила по щекам; Матвей же оставался деревянным чурбаном, бесчувственным к этим ласкам, к ладоням, что «заглаживали» свою «вину». — А какой ты скоро будешь — ух! Ты же будешь всех девушек на месте сражать с такими-то глазами. Ты уже сейчас такой, но пока что только я это вижу и понимаю… — Она что-то еще говорила, беспорядочно, много, предрекая дальнейшую его судьбу и как будто восхищаясь даже камлаевским будущим, выдавая ему это восхищение невиданно щедрым авансом. Альбина говорила так, как будто Матвей был беременен сам собой — взрослым, предстоящим, но из этих ее нечаянно прорвавшихся слов понимал он сейчас лишь одно: что она отпускает его, что она с ним прощается.
И, ничего другого от нее не слыша, не желая слышать, одевался он и поспешно вбивал свои ноги в неуступчивые ботинки. А Альбина, скрестив руки на груди и привалившись спиной к дверному косяку, с какой-то странной мечтательной улыбкой глядела ему вослед. Как будто улыбалась своему исполненному назначению, той короткой — и кажется, второстепенной — роли, что была написана для нее неизвестно кем и которую она должна была сыграть в камлаевской жизни, перед тем как исчезнуть из этой жизни навсегда.
Когда он вернулся домой — пружинистый, легкий, — отец его, Камлаев-старший, в белоснежной и только что отутюженной рубашке с закатанными до локтей рукавами восседал на кухне за столом, а мать, проведшая, как видно, бессонную ночь, водружала перед ним большую чугунную сковородку на проволочной подставке. Отец посмотрел на Матвея исподлобья, и в сличающем этом взгляде сначала было недоверие, сомнение, неузнавание, а потом промелькнуло что-то, и отец моментально все понял и узнал — до вопросов и ответов, до рассказа Матвея, до правды и лжи; отец все увидел, как было в действительности, и Камлаев поразился, что отец все так полно и точно знает.
— Ну что, нагулялся, лось? — скупо бросил отец, довольный пружинистой легкостью сына.
Что касалось матери, то она посмотрела на Камлаева нехорошо, с тяжелым подозрением и за что-то его невнятно осуждая. Должно быть, она подсознательно ощутила, что ее абсолютная власть над Камлаевым и ее абсолютное право на любовь к нему закончились и теперь ей придется делить его с другими женщинами, пришедшими со стороны и в отличие от матери могущими сделать Камлаеву больно. Возмужавший ее детеныш уже не довольствовался обусловленной кровными узами любовью, уже не был привязан к матери той самой пуповиной, которая была обрезана пятнадцать лет назад, но при этом оставалась незримо натянутой между ними. Она чувствовала, что Камлаев уходит и что теперь ей предстоит настигать его, красть его ускользающее и скользящее по поверхности внимание, урывать и выкраивать минуту-другую на материнскую любовь. И Камлаев был уже не ее продолжение, а отрезанный ломоть, которого, как ни желай, как ни настаивай на том, уже не приставишь назад. Понимала мать, что жизнь несет Матвея не в прежнюю, а в какую-то новую сторону и она остается на кухне одна и будет довольствоваться собственным сыном по остаточному принципу.
С того самого дня он иначе глядел на всех встречных женщин и как будто упивался открывшимся ему новым знанием. И не то чтобы теперь все они представлялись ему доступными, не то чтобы он пришел к пониманию примитивного устройства их, приземленности их природы, и не то чтобы перестал перед ними благоговеть, и не то чтобы стал относиться к ним презрительно — нет, скорее он просто теперь видел в каждой и потребность, и готовность к любви. Он словно различал в глазах у них неопасного с виду маленького бесенка, лукавого смутьяна — как бы ближайшего родственника того всемогущего демона, которого знали древние, признавая его бескровную, ненасильственную и призрачно-всепроникающую власть над родом человеческим.
А Альбина, которую он тщетно надеялся разыскать и которую безнадежно заклинал вернуться, затерялась в их громадном городе без следа. Он бросился с головой в рок-н-ролльное музицирование и предался неистовому фортепианному колочению в ДК энергетиков на Раушской, где репетировала и выступала полуподпольная команда во главе с Матвеевым «наставником» Аликом Раевским и где со слухом Матвея происходили порой упоительные и пугающие метаморфозы. Запершись в каморке звукотехника для того, чтобы дать отдохнуть ушам, он закидывал длинные свои ноги на спинку соседнего стула и бессмысленно пялился на какой-то замшелый плакат с прогрессивками на стене. От тоски он принимался сочинять грандиозный реквием по погибшей своей любви и видел великое это произведение настолько сразу, все, целиком, что разобрать его по косточкам и записать последовательно, при помощи значков линейной нотации было попросту невозможно. Неизвестно, была ли то именно «горечь потери» или просто не перестававшее томить его по ночам желание, которое имело образ лишь одной Альбины, ее лица, груди, тяжелых бедер… Или, может, им руководило чувство одиночества, которого он прежде не испытывал, не имея ни малейшего понятия о том, что это такое, до появления чертовой манекенщицы.