Шрифт:
Что до нас касается, мы не боимся физики, — так же, впрочем, как и метафизики. Мы сами, на всякий прямой вопрос, всегда готовы дать прямой ответ, по нашему убеждению (ошибочному, быть может, но это уж другое дело). Поэтому мы и вправе говорить, что время наше требует определенных утверждений и определенных отрицаний. Большевизму и большевикам мы говорим самое немерцающее «нет»; как его ни верти, оно со всех сторон будет «нет». Основание его — твердый камень, оттого и непримиримость наша, не во гневе будь г. Степуну сказано, — «твердокаменная». Он говорит: «Задача эмиграции вовсе не в твердокаменной непримиримости…», но посмотрите, какой и тут словесный изгиб: задача эмиграции… Кто же говорил, что непримиримость — задача? Мы, и другие, не потерявшие еще волю, говорим очень точно: непримиримость — не задача эмиграции, но ни одной своей задачи без непримиримости (твердокаменной!) эмиграция выполнить не может и не выполнит. Пусть г. Степун укажет нам, какие именно соглашатели выполнили задачу эмиграции, или какую именно они призваны выполнить, по его мнению. Если соглашатели будут указаны прямо, а задача эмиграции, определена точно, — мы признаем, что ошибались. А до тех пор будем стоять на вышеприведенном, очень ясном, утверждении; и… будем неотступно искать и требовать везде, — в журнале, в статье, во всех словах, сказанных и написанных, — определенных отрицаний, ясных утверждений.
Вот еще один, последний, пример неуловимости того, чего хогет г. Степун (или не хочет). Крутой поворот журнала
«Путь» может, по мнению критика, «вызывать тревогу, заботу, волнение». Но что это за поворот, почему он вызывает тревогу и т. д. — г. Степун ни сам, — Боже сохрани, — не определяет, ни другим не позволяет; считает «недопустимым». Вот только это одно и утверждается: нельзя допустить. Если бы я имел власть что-нибудь допускать или не допускать в «Нов. Корабле», я бы не допускал критики не мотивированной, не обоснованной, и притом объяснил бы автору, почему именно его статья «недопустима»… Или, если б я прочел где-нибудь отзыв о «Пути», что, мол, «я волнуюсь, поворот крутой — недопустимый…» и точка — я бы, конечно, стал такой отзыв критиковать, как сейчас критикую отзыв г. Степуна.
Переходя от частностей к более общему, невольно вспоминаю несколько строк г. Адамовича («Звено»), касающихся г. Степуна, или отправляющихся, что ли, от него.
Г. Адамович упоминает о степуновских «Мыслях о России», издавна тянущихся в «Совр. Записках»: «Пленительные мысли!», — говорит Адамович, и не судит их, не возражает на них, а только вдруг ставит вопрос, такой глубокий по человечности, такой выросший из сегодняшнего сердца нашего, что нельзя правдивости его не ощутить: нужны ли эти «мысли о России»? «Не довольно ли отвлеченно «мыслить» о ней? Не плохая-ли это ей служба? Нет ли ничем неоправдываемого самолюбованья в этих мыслях, потому что ведь Россия — это мы же сами? Не поставлено ли нам историей, как великое испытание, отлучение… да, от России, — не страшно и не совестно это выговорить, ибо ведь от себя мы отрекаемся, собой жертвуем? И, значит, нужен искус самоотречения, подвиг самопожертвования, во имя того, что после, дальше, за…? Я мысленно сам себе торопливо отвечаю: да, да, да!».
И мы к этим честным «да» прибавим свое. Мы глубоко понимаем также, что автор, написав это, «ощутил ответственность и опасность темы». Себе-то он, не сомневаясь, сказал «да», но другим — надо еще пояснить, подкрепить, договорить все, словами.
«Когда человеку является истина» — она является ему вся, но вся должна быть для передачи другим, как бы воссоздана еще раз, — облечена одеждой слов… И тем труднее кажется найти слова, чем сильнее чувствуешь ответственность.
Адамович останавливается. Но он уже все сказал. «Доказательства»… так ли они нужны? Кто не чувствует Россию — собой, не догадывается, что может быть великий смысл в этой, нам предложенной, и принятой жертве собой — какие тому помогут доказательства? Ведь все это или слишком тонко, — или слишком просто. Или сразу понятно: забудем себя, потеряем душу, тогда и приобретем ее, — или навсегда непонятно. Пусть же не боится Адамович упреков и обвинений, которые могут ему послать все, кто, сохраняя душу, предаются то нежным, то строгим размышлениям о ней, плетут неопределенно цветистую сеть мыслей о ней. Мы — не боялись и не боимся сказать прямо: да, надо забыть Россию. Надо потерять ее; вольно принять потерю России. И тогда мы ее приобретем.
«НЕ НРАВИТСЯ НРАВИТСЯ»
В Париже был недавно диспут «Об антисемитизме в сов. России». Название неудачное. Что можно выяснить, если держаться близко к теме? Только подтвердить, что да, русские рабочие издеваются над русскими евреями, где можно — гонят и грубо мучают их; и прибавить, что это плохо. Всегда, конечно, плохо, когда одни мучают и гонят других; но почему гонят именно евреев — и того выяснить нельзя при такой узкой постановке вопроса. «Антисемитизм» — ровно ничего не объясняет. Тем более, что и слово-то выдуманное, как сказал мне один еврей. Ведь слово мы употребляем в смысле «противоеврейства», гонения на «евреев», а отнюдь не на «семитов» вообще, на арабов, например, или армян. Еврейский вопрос не укладывается в вопрос о взаимоотношениях рас. Он существует в какой-то своей особенности, именно как еврейский вопрос.
Диспут отчасти и вылился в диспут о «еврейском вопросе», хотя издавна привычные взгляды и привычный смысл ходячего слова «антисемитизм» весьма делу мешали.
В отзыве о диспуте г. Поляков-Литовцев сказал очень верно: хорошо бы как-нибудь собраться вместе евреям и русским (или вообще неевреям) и открыто друг с другом поговорить: вы, мол, нам потому-то и тем-то не нравитесь; а в вас нам вот это не нравится. Да, такая беседа, или такие беседы, много бы пользы принесли обеим сторонам, много бы помогли и выяснению вопроса. Он ведь есть, сколько бы мы от него не отвертывались. Почему так называемый «антисемитизм» из мира не исчезает, никакими «гуманистическими» средствами и «культурными» не излечивается? Может быть, не надо прикрывать эту странную чуждость между евреями и неевреями (или разность), которая ведь существует же? Может быть, надо, напротив, бесстрашно до корней ее докопаться, вместе разобрать, что именно разделяет нас, почему разделило? А что, если тогда, открытыми-то глазами увидим мы и смысл этого разделения, т. е. ту правду его, которая может привести нас к какому-то совсем новому единению?
Никто не будет спорить, что корни «еврейского вопроса» — религиозные. Никто не будет утверждать, что даже мы оторвались от этих корней без остатка; а уж евреи — тем менее. (Я говорю не только о «религиозных» людях, но и «сознательно» безрелигиозных, обо всех; история Европы и Азии в крови у всех. У евреев больше, чем у кого бы то ни было.) Если же с корнями считаться, — с корней и надо начинать.
Но тут сразу мы увидим, что откровенный и полезный первый разговор между евреями и неевреями (по предложению Полякова-Лит.), как будто и неосуществим. Неевреи (христиане настоящие или хотя бы происходящие от предков христиан) говорить с евреями о том, что им в них нравится, что не нравится, — будут; во всяком случае, это представимо. Но евреи, как не покинувшие, так и покинувшие веру предков, — ни на что подобное не пойдут. И уж это одно показывает, как мало оторваны евреи от своих корней (и как важно, исследуя вопрос, с корнями считаться, и даже с них начинать).
Ибо молгание евреев о себе вообще и о себе по отношению к неевреям — это отзвук святого их молчания, закона седой древности, не позволявшего произносить имя Божие. Как бы мало ни был религиозен сегодняшний еврей, но если он все-таки еврей, он благогестив. Богочестия и нет, но благочестие остается, при том свое, особое, нисколько не похожее на благочестие христианское у христиан (которые, кстати, перестав лично быть христианами, уже не сохраняют и своего благочестия).
Еврейская, специальная, благочестивость помешала бы откровенному разговору о взаимоотношениях, даже если б он не касался прямо корней еврейско-нееврейского раздела, т. е. религиозных начал. Тем более — если б коснулся. Мы, вот, хотели поставить в «Зел. Лампе» вопрос: почему Христос для евреев не Мессия? Вопрос мог бы трактоваться и в историческом аспекте. Но мы скоро поняли, что ничего из этой постановки не выйдет. Все евреи, верующие и неверующие, будут молчать.