Шкловский Виктор Борисович
Шрифт:
Поэтому одно то, что эпоха Гоголя ощущается всеми современниками как эпоха смены систем, запрещает нам передвигать рубеж сдвига с «Шинели» на «Бедных людей».
Отречение Девушкина от «Шинели», борьба героя новой повести с героем старой повести именно доказывает то, что Девушкин узнает себя в Акакии Акакиевиче; он чувствует себя изображенным, как бы разоблаченным и хочет вернуться в старую, условную форму. Повесть «Станционный смотритель», в которой не дается анализ переживаний героя и есть условная «благополучная развязка», кажется Девушкину более человечной.
Если же говорить о чисто языковой форме «Бедных людей», то в «Бедных людях» много эпистолярной условности, что отмечали современные критики.
Поэтому перенос рубежей новой эпохи с «Шинели» на «Бедных людей» мне кажется неудачно предпринятым.
Настаивая на парадоксальной мысли, В. В. Виноградов затруднил развитие собственного анализа.
Великое ожидание
В России было тихо. Все происходило по правилам: на улицах запрещалось курить; ношение усов штатским — запрещено.
Белинский в статье «Парижские тайны» писал в 1844 году, вспоминая революцию 1830 года:
«Сражаясь отдельными массами из-за баррикад, без общего плана, без знамени, без предводителей, едва зная против кого и совсем не зная за кого и за что, народ тщетно посылал к представителям нации, недавно заседавшим в абонированной камере: этим представителям было не до того; они чуть не прятались по погребам, бледные, трепещущие. Когда дело было кончено ревностию слепого народа, представители повыползли из своих нор и по трупам ловко дошли до власти, оттерли от нее всех честных людей и, загребая жар чужими руками, преблагополучно стали греться около него, рассуждая о нравственности. А народ, который в безумной ревности лил свою кровь за слово, за пустой звук, которого значения сам не понимал, что же выиграл себе этот народ? — Увы! тотчас же после июльских происшествий этот бедный народ с ужасом увидел, что его положение не только не улучшилось, но значительно ухудшилось против прежнего. А между тем, вся эта историческая комедия была разыграна во имя народа и для блага народа!»[180]
Русский критик учил русского читателя и писателя тому, чего еще не понимал Эжен Сю: «…что зло скрывается не в каких-нибудь отдельных законах, а в целой системе французского законодательства, во всем устройстве общества»[181].
Приближался конец первой половины XIX века. Шестьдесят лет прошло с того времени, когда на улицах Москвы, узнав о взятии Бастилии, целовались незнакомые.
Первая французская революция заключила XVIII век, победила, исчерпалась. После нее над миром прошли войны Наполеона, его презрение к обычному человеку и к идеалу; обострилась борьба за богатства.
Великое разочарование овладело человечеством. Оно осталось бедным, несчастливым и обманутым.
Вот что писал Достоевский о Великой французской революции, связывая ее неудачи с появлением байронизма, с новой надеждой человечества — социализмом. (Статья написана в 1877 году.)
«После исступленных восторгов новой веры в новые идеалы, провозглашённой в конце прошлого столетия во Франции, в передовой тогда нации европейского человечества наступил исход, столь не похожий на то, чего ожидали, столь обманувший веру людей, что никогда, может быть, не было в истории Западной Европы столь грустной минуты… Новый исход еще не обозначался, новый клапан не отворялся, и все задыхалось под страшно понизившимся и сузившимся над человечеством прежним его горизонтом. Старые кумиры лежали разбитые. И вот в эту-то минуту и явился великий и могучий гений, страстный поэт»[182]. Таким гением Достоевский считал Байрона.
Стояло рядом в первой половине прошлого столетия женское имя.
Достоевский в «Дневнике писателя» по поводу смерти Жорж Санд писал: «Это одна из наших (т. е. наших) современниц вполне — идеалистка тридцатых и сороковых годов. Это одно из тех имен нашего могучего, самонадеянного и в то же время больного столетия, полного самых невыясненных идеалов и самых неразрешимых желаний…»[183]
Писал дальше, что после революции «передовые умы слишком поняли, что лишь обновился деспотизм… что новые победители мира (буржуа) оказались еще, может быть, хуже прежних деспотов (дворян)…»[184]
Достоевский вспоминал дальше не об отчаянии, а о надежде: «…явились люди, прямо возгласившие, что дело остановилось напрасно и неправильно, что ничего не достигнуто политической сменой победителей, что дело надобно продолжать, что обновление человечества должно быть радикальное, социальное»[185].
Так вспоминал писатель веру своей молодости.
В России все было тихо. Но «Бедные люди» уже были напечатаны и прочтены. В деревнях, в городах читали романы Жорж Санд.
Герцен в эмиграции 31 декабря 1847 года закончил очерк «Перед грозой». Там русский говорил с представителем европейского скептицизма. Последний вопрос статьи Герцена был: «отчего вам кажется, что мир, нас окружающий, так прочен и долголетен?»[186]
Запомним точно: старый мир считали не только недолговечным, но и недолголетним. Так думали и в кружке петрашевцев.
Виктор Гюго верил в святость борьбы с королевской властью, но для него была непонятна борьба с республикой.