Шрифт:
Он стукнул прикладом о настил моста, поглядел на зарево и сказал:
— Горит… Кому от этого какая выгода, что Польшу изматерили, затоптали вконец. На этом поле колос расти не будет. Сказывают, германцы опять нажали, опять прорыв.
Я вернулся в халупу. На дворе около костра сидели Вебель и Алексей.
— Что вы шатаетесь по ночам, — сказал Вебель и вздрогнул. — Спали бы лучше! Слышите, как заводят. Не люблю я этой штуки, накличут беду.
— Тоска, — сказал Алексей и зевнул. — Бессонница. А надо бы выспаться: не сегодня-завтра попрем опять по ступицу в песках.
Вебель курил, и огонек папиросы поблескивал в его насмешливых острых глазах. В халупе глухо заорал уцелевший петух. Судорога канонады передергивала душную тишину.
Я пошел к двуколкам и лег на сене, прислушиваясь к орудийному бою. Поля тяжело дрожали.
Макензен
Мы отступали. Около песчаных, разбитых обозами дорог горели несметные костры — становья беженцев. Разметав сверкающие хвосты, тосковали над черными польскими полями забытые звезды. Дым костров мешался с болотным туманом.
Ночью мы качались в седлах, тяжело разлепляли глаза и останавливались, наезжая на передних.
— Стой! Сто-о-й!..
Часами стояли около мостов в заторах, ежась от сырости, поглядывая назад, где низким заревом горели в пыли деревни. С высоких придорожных распятий глядел на нас угловатый, обугленный Христос.
Через Люблин проходили ночью. Его извилистые улицы были запружены обозами. От канонады сотрясались старинные костелы. В домах плакали дети, метались женщины, на вокзале тревожно кричали паровозы. По белым карнизам зданий бегал красный свет факелов.
Шагом, по тротуарам, ругаясь и сбрасывая с дороги узлы с вещами и поминутно останавливаясь, мы добрались до пустынного переулка, где стояла «база». Пахло цветущей липой, многоголосо шумела отступающая армия.
Во дворе «базы», около каменного фонтана, навьючивали фурманки, был слышен резкий голос Вебеля. Я придержал коня и посмотрел в глубь переулка, в сумрак липовых садов. Далеко, золотясь в темной листве, всходила предрассветная луна.
Пока «база» сворачивалась и взволнованные санитары выводили лошадей, я поднялся наверх, в мезонин к Поповой.
— Как я благодарна этому отступлению, — сказала Попова. — Наконец-то! Я так измучилась здесь одна! Скажите, что это? Почему так уходят?
— Макензен, — ответил я и закурил папиросу ог лампы с зеленым абажуром. — Немцы прорвали фронт.
— Какие-то вы все стали иные, — сказала она, вглядываясь в меня. — Постарели на десять лет.
— Ну, как вы? Как рана?
— Уже проходит. Здесь было так тихо, славно. Со мной жила только хозяйка — старая панна в наколке — и ее маленький племянник. Они ушли в дом ксендза, им стало страшно. Я боялась остаться одна, я думала, что вы не найдете нас в этой каше и пройдете мимо. Вебель тоже волновался.
За садами шли обозы — будто лилась по камням грохочущая горная река. Во дворе заиграла труба.
— Сбор. Идемте.
— Погасите лампу, — сказала Попова. — Как мне жаль эту комнату.
Я задул лампу. За открытым окном над верхушками деревьев мутно краснело небо, дул порывами горячий ветер. Он сорвал с подоконника и унес в сад какие-то старые письма.
Страна Шопена
В Вышницы пришли под вечер. В клубах пыли, поднятой стадами, висел изорванный флаг коменданта. Бегала по дворам местечковая милиция — старые евреи с красными повязками на рукавах — и сгоняла женщин на окопные работы. Иссохшие поля были густо уставлены беженскими фурманками. Ревели, захлебываясь, дети, и тоскливо мычала скотина.
— Сгибла Польша, — сказал спокойно Козловский, когда мы сошли с коней. — Видели, около дороги из песка торчат детские ноги? А беженские свиньи раскапывают и едят эти трупы.
— Zginela Polska! — повторил он почему-то по-польски и махнул рукой. — Великая земля, взрастившая Шопена.
Ночью мы обходили фурманки. Почти на каждой были тифозные. Тяжелый смрад висел над полями, больные терли красные глаза, засыпанные сеном, и дико смотрели на огонь наших карманных фонариков. Дымили в черное небо жалкие костры. Около вычерпанных до дна колодцев мужики дрались из-за ведра жидкой глины.
Мы завели походные котлы и на рассвете начали раздавать беженцам похлебку.
До позднего утра вокруг котлов ревела и металась толпа, старухи, свистя и задыхаясь, пили похлебку из мисок, бабы, с тощими, выкрученными, как белье, грудями, совали плачущим детям в рот куски серого мяса.
Черные мужики бродили, что-то выискивая по полям. Низкий дым и запах горящего тряпья сочились из местечка.
Час спустя, когда мы сидели в тесной клетушке, а за перегородкой шушукались старые панны-хозяйки, пришел комендант и грубо сказал: