Шрифт:
— Всё на свете принадлежит кому-то другому, — заметил Муха. И вполпьяна, в шутку, не сомневаясь в том, что никуда не поедем, мы сели разрабатывать план путешествия.
В аптеке я купил презервативы и кокаин. Презервативы были презираемой слабостью. Считалось, что проще вылечить триппер. Считалось, что они снижают потенцию, годятся только педерастам, а баб, которые просят гондон, нужно бить. Женщина за прилавком смотрела на меня без улыбки. Я смотрел на её значок. От снайперов старались держаться подальше — дальше, чем от смерти. Я видел собак и кошек, на которых они тренировались, и людей, которых сделали. Смысл их выстрела был в том, чтобы искалечить без малейшей угрозы для жизни. Разных стадий паралич, слепота, глухота, идиотизм, потеря памяти, увечья почек и чего угодно — каких только чудес не делает одна маленькая пулька. Снайперы отлично знали анатомию, многие из них были практикующими врачами. Им всегда было, кого лечить, к тому же многие шли к ним лечиться из страха обрести могущественного врага. Заказы они брали через секретаря Лиги. Официально каждый из них имел право на три выстрела в год, и квоту старались не нарушать: по причине ли всеобщей ненависти, ждущей случая, когда снайперы оступятся, по соображениям ли гуманности или ради сохранения баланса. Только раз в жизни я работал на снайпера: он промахнулся, попал не туда, и заказ умер по дороге в больницу. Этот снайпер всё говорил со мной, всё не мог успокоиться, уверял, что попал куда надо. Я не виноват, что там патология внутренних органов! — повторял он, машинально нащупывая на собственном теле нужную точку. Ты же пойми, как я увижу патологию голым глазом? (Он прикрывал глаза ладонью, мотал головой.) Снайпер был молодой парень, хирург с будущим. Лига его не дисквалифицировала, но он уже не мог работать по-прежнему. Получая заказ, он старался с ним познакомиться, подобраться поближе и затащить в больницу на обследование. Многие снайперы-врачи, глядя на него, тихо, в глубокой, всем известной тайне старались выбирать заказ среди своих пациентов. Парню, о котором я рассказываю, пришлось в конце концов уйти из медицины; потом он вовсе пропал. Не думаю, что привидение до него добралось: от привидения я не оставил ничего, тонкий порошок. Здесь, в аптеке, глядя на яркий стальной значок (это была молния) продавщицы, я отчетливо вспомнил его Другую Сторону.
Это было утром. Вечером того же дня я шел по Большому проспекту П.С., и мраморно-гладкая плитка тротуара отражала мой шаг, пластаясь матовым маревом.
На Петроградской стороне селилась, чтобы перебеситься, молодость. Молодые богатые пижоны не отгораживались от центра, где жили их папы, мамы и другие родственники, и (как я вскоре выяснил, переходя Тучков мост, блокпост на котором был просто заброшен) не отгораживались от Васильевского, где жили их многочисленные приятели. Пижоны и молодые фарисеи охотно дружили. Пижоны угощали фарисеев хорошим вином, а фарисеи пижонов — застольными разговорами. Пижоны вводили в моду, в общий обиход, еду, одежду и песенки, фарисеи — стихи, словечки и девушек. Пижоны фарисеев подъёбывали, фарисеи читали пижонам морали. И те и другие обожали старые фильмы. И у тех, и у других существовал культ злых шуток, меткой издёвки. И те и другие занимались, по сути, культуртрегерством, то пустячными, то серьёзными, но всегда затейливыми взносами давая жить и дышать какому-то одному большому, сложно устроенному организму. Они капризничали, смеялись и находились в постоянной фронде по отношению к Городу, к папикам — профессорам и банкирам, — ко всему за пределами их нарядных улиц и нарядных страниц журнала «Сноб», авторы которого писали как жили: изящно, весело и коротко. Все они куда-то девались к тридцати годам.
Мой единственный здесь клиент Алекс (просто Алекс, потому что иначе он был бы Алекс Сидоров) продержался дольше остальных, год за годом обещая отцу, кладбищенскому королю, с сентября перебраться в Город и взяться за ум. Безропотно это выслушивая, а также оплачивая счета любимого старшего сына, отец потихоньку пристраивал к делам младшую дочь, которую Алекс за глаза и в глаза называл сучкой. «Сучка на всё лапку наложит, — жаловался он мне со смехом. — Папа кинется — на что я буду жить? На социальную гарантию?» И он подливал мне в бокальчик что-то неописуемое из антикварно красивой бутылки. «Бывает, — говорил я, — бывает». Алекс смеялся и смотрел сквозь меня, его уже не молодое большеносое лицо сияло то ли ужасом, то ли радостью отречения. Он определенно не хотел возвращаться.
У Алекса было настоящее и очень живучее привидение — хотя откуда оно взялось, не могли сказать ни он, ни я. «Наверное, я слишком агрессивно желаю сучке смерти, — размышлял он, поглядывая на меня и пожимая плечами. — Вот и воплотил фантом преждевременно. — (Алекс делал глубокий „пфуй!“) — Такое бывает?» «Чего только не бывает, — говорил я. — Но не такое».
Я прощаюсь с Алексом — я уже час как простился с Алексом — и иду через мост на В.О. Мост висит над водой, над водой. Вода течёт, как стихи, которые читал мне Алекс. Весенний закат бежит по небу. Я расстегиваю пальто, застегиваю пальто. Ещё холодно. Быстрые краски весны обогнали первый тёплый ветер.
Аристид Иванович весь был в чёрном: костюм, рубашка, галстук. Почернели даже его угрюмые глаза.
— Ничего страшного, — ответил он на мой взгляд, — просто я только что с похорон.
— Я вам нужен?
Он улыбнулся. Он улыбался, поджимая, а потом слегка выпячивая губы, складывавшиеся в засохший, уродливый бутон.
— Вся эта парапсихология — ерунда на палочке, — сказал он непререкаемо.
— И зачем вы тратите деньги на ерунду?
— Не скажу.
Я удовлетворился ответом. Старик потёр руки и тяжело, внушительно прошаркал к — как это назвать — секретеру, бюро, шкафчику: странное жёлто-розовое дерево, ящички, бронзовые штучки. Из ящичка появились деньги, из-за дверцы — бутылка и стаканы. Невесомые новенькие кредитки твёрдо, гладко легли мне в руку.
— Вообще-то ни за что я столько не беру.
— Это что, профессиональная этика?
— Нет, дисциплина. Чтобы не распускаться.
Мы сидим у окна, на круглом столике между нами только-только умещаются посуда и пепельница. Аристид Иванович поднимает руку. (Потом я видел это неоднократно: движение, которым смертельно уставший человек снимает очки.) Крутнувшись, очки замирают в пальцах, локоть замирает на краю стола. Старик к чему-то прислушивается.
— Всё ещё не верите в мертвых? — поддразнил я.
— Я слишком старый, чтобы во что-либо верить или не верить, — сказал он сердито и посмотрел так, что я поспешил кивнуть: «Старый, да, старый».
— В споре, — сказал он, — выигрывает не тот, кто прав, и не тот, кто громче кричит. Последнее слово всегда за тем, кому всё равно. Он один умеет ждать.
— А остальные это знают?
— А какая разница?
— Человек нуждается в подтверждении со стороны, — сказал я. — Как он будет знать, что выиграл, если ему никто об этом не скажет?
Аристид Иванович плеснул словами и по бокалам одновременно: ворчливый голос и ловкое уютное движение.
— Существует же логика, умение сопоставлять и анализировать.
— Таблица умножения — это ещё не вся мудрость мира.
Он досадливо перекосился.
— Жаль, что вы поняли меня именно так.
Снаружи по стеклу шуркнула обломившаяся ветка. Я обратил внимание на свежевымытый блеск стекла. Обратил внимание на чуть затхлый запах от книг и старых вещей. Во всём было что-то располагающее к дрёме, словно комнатка — дом, в который комнатка была впаяна — может быть, и весь остров, в почву которого дом когда-то врос, — покачнулись, как гамак, подвешенный в центре полуденного, пышущего жаром и спокойствием мира. Я подавил зевок.