Шрифт:
Разумеется, я бы очень обиделась на своего взрослого друга, если бы увидела, что он взял на руки другого ребенка. Я так думаю потому, что я была недовольна, когда обнаруживала у него на коленях кошку, которую он поглаживал. Если же он подходил ко мне на улице в то время, когда я играла с девочками, я узнана его по рукам, по запаху, по костюму он обычно носил пиджак даже в летнюю жару, тогда как другие мужчины (соседи),которых я иногда осматривала, ходили без пиджака. Я бросала играть с девочками, брала его за руку и тянула в сторону, давая понять, что хочу идти с ним гулять. И если он шел гулять только со мной, я бывала очень счастлива и, как я теперь понимаю, гордилась перед девочками тем, что ухожу от них гулять со взрослым человеком.
Однако не всегда встречи со взрослыми людьми радовали меня. Бывали и такие встречи, которые огорчали, были мне неприятны, чем-то непонятным отталкивали от взрослых людей, а иногда надолго пугали грубым отношением ко мне с их стороны.
Эти случаи относятся к тому периоду, когда моя мать (до конца своей жизни не терявшая надежды на то, что меня можно вылечить) возила меня не только к врачам, но и к различным шарлатанам-знахарям, знахаркам и к «ученым попам».
Конечно, в то время я не могла понять, когда мы бывали у настоящих врачей и когда у знахарей. Но побывав у врачей в более поздний период и сравнивая их обращение со мной с тем обращением, которое я воспринимала в детстве, я, наверное, безошибочно могу указать на те случаи, когда меня осматривали врачи, а когда знахари и «исцеляющие» попы.
Помню, что, когда врачи осматривали у меня глаза и уши, они садились против меня, брали в руки какие-то вещицы, поворачивали мое лицо то вправо, то влево, подносили к лицу горящую лампу, свет которой я не видела, а ощущала кожей лица (так делали, когда смотрели глаза), постукивали чем-то, когда смотрели уши. Некоторые врачи бывали очень ласковы: они осторожно прикасались ко мне, гладили по голове, сами сажали меня на стул и долго осматривали. Другие врачи бывали резки в движениях, торопливо осматривали меня и отходили, не проявив, как я могу сейчас сказать, ни участия, ни внимания.
Поведение тех и других врачей я в то время понимала приблизительно так: те врачи, которые бывали ласковы и внимательны, хотели сделать так, чтобы я снова видела и слышала, чтобы я всюду ходила, все могла делать без помощи окружающих. Те врачи, которые были сухи и невнимательны, казались мне плохими людьми, не полюбившими меня и не хотевшими сделать так, чтобы я снова стала такой, какой была до болезни.
Что эти люди, т.е. врачи, имели какое-то отношение к зрению и слуху, мне было как будто понятно, потому что они осматривали глаза и уши, но не руки, не ноги, не все мое тело.
Когда же мать возила меня к знахарям или попам, тут дело обстояло иначе, ибо поведение этих «врачей» было совсем иным. Они не усаживали меня на стул против себя, не брали в руки те вещи, какие брали настоящие врачи. Они или совсем не усаживали меня, или же я сидела рядом с матерью на длинной скамейке, а иногда мы просто стояли. Они не осматривали у меня ни глаза, ни уши, а между тем мать вынимала из корзинки или узелка яйца, сало, хлеб и отдавала этим людям. Я не понимала, зачем она все это отдает, и думала, что она подает милостыню кому-то.
О том, что подавали милостыню, я без слов знала, потому что мать часто давала мне в руки кусок хлеба или что-нибудь другое из еды и протягивала мою руку вперед, и в таких случаях кто-то брал из моих рук то, что я протягивала.
И должно быть, по указаниям и по «рецептам» этих совсем недобрых, по моим понятиям, людей, к которым мать водила меня, она дома мучила меня неприятными и непонятными мне процедурами.
Я помню, что если мы возвращались домой от врача, то обычно бывало так, что мать закапывала мне в глаза и уши или давала пить какое-то лекарство. Но после. посещения знахарей начинала лечить меня иным способом: иногда меня сажали в бочку с горячей водой и сверху закрывали чем-нибудь теплым одеялом или пальто. В бочке я задыхалась от пара, горячая вода жгла тело. Я пыталась выскочить из бочки или хотя бы сбросить то что закрывало бочку. Но меня не выпускали из бочки до тех пор, пока не остывала вода. Потом прямо на голое тело мне надевали мокрое холодное платье, вывалянное в крупной соли, и в таком виде на всю ночь укладывали в постель.
«Лечили» меня и другими «исцеляющими средствами»: смачивали в чем-то тряпку если не ошибаюсь, в огуречном или капустном (рассоле), которой завязывали мне глаза и уши, после чего я и мать становились на колени в угол комнаты (быть может, в углу висели иконы) на крупную соль или горох, которые больно давили мне голые коленки. Далее мать начинала махать прикладывать к себе правую руку, показывая, что и мне надо делать то же самое. И в такой позе мы стояли до тех пор, пока не выбивались из сил.
Я не всегда, впрочем, выстаивала до конца на коленях на соли горохе. Иногда я валилась набок или совсем садилась на пол, вытягивая ноги, и своим поведением давала матери понять, что мне плохо и что я больше не буду делать то, что мне неприятно, и что мне причиняет боль.
После всех этих «лечебных процедур» меня еще поили настояли отварами каких-то трав и снадобий, от которых меня мутило, и я даже заболевала.
Всё это непонятное и страшное не приносило мне никакой пользы и кончилось тем, что я стала очень бояться каждого человека, который прикасался к моим глазам или ушам без всякого злого умысла (иногда это делали не врачи и не «исцеляющие» знахари, а просто сочувствующие, участливые люди). Я стала боятся воды, особенно горячей, мокрых тряпок, крупной соли, икон, висевших в нашей хате, махания правой руки священника, к которому меня иногда подводили и который брызгал на меня водой (кропил «святой водой»).