Шрифт:
— Он ведь еще не умер?.. Но выглядит как мертвый, — спокойно произносит Оуэн. И, спохватившись, чуть ли не с укором себе добавляет: — Выглядит как Иисус Христос.
— Это было подмечено уже не одним человеком, — говорит Мэй.
— Они что, все мертвые? — пренебрежительно спрашивает Оуэн, жестом обводя фотографии. — Все? Все до единого?
— Конечно, нет, — говорит Мэй. — Не говори глупостей.
Оуэн обходит комнату, заряженный какой-то странной, болезненной энергией. Окровавленные трупы школьников, знаменитая фотография Хьюи Ньютона («Министр обороны. Организация «Черных пантер»): он сидит на своем троне с бамбуковой спинкой, в правой руке ружье, в левой — копье (не гарпун ли, чтобы бить рыбу?). Японские студенты, с виду совсем дети, дубасят друг друга железными палками и прутьями. Ярко-белые, ярко-черные. На некоторых снимках — сплошное мельтешение. Оуэн набирает воздуха, хочет что-то сказать, но долгое время не может произнести ни слова.
Он показывает на первую попавшуюся фотографию — снимок горящего разбитого вертолета.
— А это, что это? — спрашивает он.
— Мюнхен, — говорит Мэй, — семьдесят второй год, один из моментов нашей истории — Олимпийские игры… помнишь?
— О да, — взволнованно говорит Оуэн, — помню, мы с Кирстен наблюдали это по телевидению… мы были вдвоем… не знаю, где были родители… я помню… Бог ты мой, как было страшно… я никогда этого не забуду… о да… мы смотрели Олимпийские игры, и тут этопроизошло… я действительно испугался… и Кирстен тоже… там стреляли и стреляли, а мы просто не могли выключить телевизор… сидели перед ним, и всё… не ели, не отходили от экрана… повариха звала нас, но мы не шли… это было ужасно, израильские спортсмены… заложники… А потом, как же все кончилось?.. По-моему, их всех перебили. И евреев и арабов — всех.
— Тем не менее это была славная страница, настоящая победа, — говорит Мэй, — один из лучших образцов пропаганды действием. Потому что это видели миллионы людей. И потому что все шло к неизбежному огненному концу.
— Черные… это были арабы? Палестинцы? Как они себя называли?
— «Черные сентябристы», — говорит Мэй. — Вот это — сентябрист-десантник из группы атаки прыгает в воздух, раскинув руки. Жить ему осталось всего несколько секунд. А возможно, он уже мертв.
— Сколько же человек погибло в Мюнхене? — спрашивает Оуэн.
— Немного, — говорит Мэй. — И не в этом дело. Дело в жесте, в международном внимании, в победе арабов. И правильно, что в Триполи им устроили похороны как героям. «Черные сентябристы» вначале были необыкновенной группой… своего рода гении… я имею в виду, они гениально владеют своим телом… Безгранично преданы делу… бесстрашны… воля во плоти. Однако теперь, когда Хаддада убили… трудно сказать, что будет.
— Но сколько же все-таки погибло? — спрашивает Оуэн. — Мне кажется, уйма народу. Уйма.
— Нет, всего шестнадцать человек. Одиннадцать евреев, пять арабов. Собственно, семнадцать, если считать немецкого полицейского офицера, которого пристрелили.
— А мне помнится, куда больше, я бы сказал, человек тридцать или сорок, — медленно произносит Оуэн, пощипывая бакенбарды. — Бедняжка Кирстен так перепугалась — я сам боялся лечь в постель. Моему отцу, знаете ли, то и дело угрожали, и, наверное, куда чаще, чем нам говорили… его жизнь находилась в опасности. Ему дали охрану — наверно, из ФБР; эта кровавая история в Мюнхене всерьез испугала нас, меня и Кирстен, нам все казалось, что наш дом ночью взорвут или подложат бомбу папе в машину; или, скажем, мы будем идти где-то по улице, идти в кино или куда-нибудь еще — папа иногда по воскресеньям водил нас в кино, — а мимо проедет машина и всех нас троих скосят из автомата.
Лицо Оуэна кривится в усмешке. Это потому, что ему отчаянно хочется плакать. Он стоит покачиваясь, слегка отвернувшись от Мэя, и в течение долгой мучительной минуты не может произнести ни слова.
А Мэй тихо говорит, дотронувшись до его плеча:
— Твоего отца, конечно же, убили, но не революционеры — ты должен это знать. Просто он был обречен. Он не мог этого избежать. И надеюсь, я не расстрою тебя, Оуэн, сказав — с достаточной долей сомнения, — что твой отец, американский правительственный чиновник, глава Комиссии по делам министерства юстиции — нелепейшее название! — был запачкан уже одним этим… он былобречен… я имею в виду — морально и духовно, хоть я и готов поверить, что он был лучшим из этой шайки. Он действительнохотел что-то предпринять против фашистского режима в Чили, он действительновыдвинул обвинение, хотя и не очень обоснованное… Но это было безнадежно, подобные попытки были обречены и остаются обреченными: в контексте существующего общества нет места для справедливости. Враг повсюду: враг — вся наша страна, и в особенности этот нелепый город. Империалистический, капиталистический, расистский — просто все обречено. Ты в порядке? Ты очень расстроен?
— Он не заслуживал смерти, — говорит Оуэн, кусая губу. — Я хочу сказать: он был невиновен. Они убили его, заставили съехать с дороги, он не заслуживал такой участи — утонуть в болоте, в тине… Вы же не знаете его, вы о нем ровным счетом ничего не знаете…
— Я вижу, ты очень его любил, — великодушно говорит Мэй, — но подумай сам: он был законник, служитель правосудия, он поклялся быть верным американской конституции, он же получал жалованье от насквозь прогнившего и преступного правительства. Я готов поверить, что он был хороший человек и хороший отец или, во всяком случае, производил на тебя такое впечатление, но в конце-то концов… Подыгрывать людям, а тем более такому умному молодому человеку, как ты, — это не моя роль в жизни.
— Он же был невиновен, — повторяет Оуэн. — И этих чертовых взяток он не брал… и никаких признаний не писал… его оболгали… его принудили… наняли кого-то следить за ним, изматывать его, а под конец заставить съехать с дороги…
— «Невиновен» в твоем понимании никак здесь не применимо, — говорит Мэй, сжимая плечо Оуэна. — У тебя, молодой человек, в голове великая путаница. Ведь всякий, кто работал в Комиссии по делам министерства юстиции, безусловно, не могне брать взяток… вполне резонно предположить, что даже их требовал… при том, что вся эта Комиссия — сущий балаган, а нынешнее правительство Соединенных Штатов — бандитское, фашистское правительство. Когда ведешь войну, делать мелкие моральные различия — непозволительная роскошь.