Шрифт:
— Я думал, мы должны вернуться в кафе, — сказал я, но он схватил меня за одежду и закрыл мне рот своей здоровенной лапой, потом зажал нос другой рукой, так что я совсем не мог дышать.
— Если бы с тобой не было девушки!.. — взвизгнул он, а потом выругался, отпустил меня и заговорил плаксивым голосом: — Такая неприятность, просто не могу сказать.
Я начал медленно отступать, пока не увидел, что один из них держит в руке нож. Это уже серьезно, подумал я, нож был ржавый, и я спросил:
— Сколько?
— Шестьсот, — ответили они.
— Шестьсот, — перевел я Вивьен, потому что у меня с собой денег не было.
— Почему? — спросила она, но я не ответил.
— Спроси тогда у них, в чем дело.
— Сама видишь, они пьяны.
Она вытащила бумажник.
— An Irishman would have fought the lot of them, [32] — сказала она, — Раз, два, три, четыре.
Она отсчитывала стофранковые банкноты в протянутую потную ладонь.
32
Ирландец уложил бы в драке многих из них (англ.).
— Тут только четыре, — сказал он, — я видел, у тебя там еще бумажка в тыщу франков.
— Спроси, найдется ли у него сдача.
В ответ на мой вопрос он помахал в воздухе только что полученными от Вивьен банкнота-ми. Она отдала ему тысячефранковый билет и получила сдачу — четыре сотни.
— Такая неприятность, — сказал он, пожимая нам руки. Теперь он плакал по-настоящему. — Мне очень досадно… дурацкий спор. — И они ушли прочь.
Мы не сказали друг другу ни слова. Я знал, что она считает меня трусом, и через некоторое время спросил:
— Ты, конечно, думаешь, что я трус?
— Нет, мне только жаль, что так вышло, — сказала она. — Ты ведь не умеешь драться, правда? И потом, что может сделать один человек против пятерых?
«Да, — подумал я, — она права», — и даже нашел себе оправдание:
— Бог знает, что они бы сделали с тобой, они были пьяны. — Но думал я только о том, что ирландец дрался бы с ними, и знал: она тоже думает об этом. Вдруг она остановилась:
— Давай забудем об этом. Совсем забудем, как будто этого никогда не было.
И мы пошли дальше.
Улицы были тихими, но вдалеке слышался шум города. Она непрестанно касалась моей руки, я понимал, чего она от меня ждет, и наконец схватил ее, прижал к стене, и стал ласкать — но при этом не терял головы, и отмечал про себя, не знаю, как сказать иначе, все детали ее лица — крошечные мягкие волоски на щеках, розовый, чувственный рот. Вдруг она зашевелилась под моими руками, задрожала, как парусник, поймавший попутный ветер, — и я услышал, что она говорит, но не мог понять — о чем.
— Что с тобой? — спросил я. — О чем ты? — И медленно разжал руки.
Но она отвернулась от меня. И стояла так некоторое время, с полуоткрытым ртом.
Наконец она спросила:
— Тебе сколько лет?
— Восемнадцать.
— Кто научил тебя этому?
Я и не знал, что сделал что-то особенное, — я делал то, что должен был, по моим понятиям, делать, и считал, что именно так поступали в подобных случаях остальные.
— Я никогда еще не спал с женщиной, — сказал я.
Она взяла меня за плечи и притянула поближе к себе:
— Ну, так не делай этого никогда.
— Ты-то наверняка спала со многими.
Она кивнула в знак согласия задумчиво, словно подсчитывая:
— Но я больше этого не делаю. — И вдруг заплакала.
Я пришел в бешенство. Не рыцарская реакция, но что ж тут поделаешь.
— Не плачь, — сказал я, — не надо. — И подумал: почему это все норовят поплакать у меня на плече? И впервые вспомнил дядюшку Александра в тот первый вечер в Лоодсдрехте, когда он сказал, что никогда не плачет.
— Я не плачу, — сказала она, — но откуда ты знаешь, что у меня горе?
— Твои глаза… — я обвел вокруг них кончиками пальцев, словно рисуя оправу очков, — вокруг них столько морщинок.
Я так и стоял, обнимая ее, а она плакала, прислонясь к стене.
Наконец она сказала:
— Он был такой чудный. — Она сделала ударение на «чу», отчего все слово приобрело странное подвижное звучание.
— Кто? — спросил я.
— Мой ребенок.