Ряжский Григорий Викторович
Шрифт:
Думала про всё это, пока добиралась домой на метро. Заходя в квартиру, чувствовала себя совершенно разбитой. Не давала покоя мысль о том, что она скажет Севе и его матери. Два года ничего о них не знала. Не звонила и не интересовалась. Не могла простить такого предательства отцу их семейства. Было ощущение, что вместе со всем народом предали и её, но только много сильней и страшней, чем остальных.
Порой ей вспоминались руки и лживые глаза Льва Семёныча, принимавшие её дитя — сморщенного черноволосого Юлика, краснолицего и орущего. Поздней — его же, склонившегося над её чревом, когда производил строго запрещённую властью чистку её материнского нутра…
— Вечер добрай, хозяюшкя! — услышала она и подняла глаза. Перед ней стояла деревенского вида тётка, в платочке, перехваченном узелком под подбородком, в толстой, не по лету, вязаной кофте и широкой мешкообразной холщовой юбке, из-под которой выглядывали обрезанные выше щиколоток валенки. Вид у нее был смиренный и немного тревожный.
— Это вы? — сухо спросила Мира Борисовна. — Вас Юлий привёз?
Та кивнула:
— Сынок. Сыночек ваш привёз и поселил, пока они там строить да ломать будуть. На постой.
Мира Борисовна неопределённо повела головой. Вступать в лишний, не по делу, разговор не было желания, но демонстрировать неприязнь к незнакомому человеку и резкое отчуждение по отношению к нему тоже было неправильно. Это она, к сожалению, не могла не принять во внимание.
— Ужинали? — раздеваясь, спросила Мира Борисовна через плечо. — Нашли чего-нибудь? Там гречневая каша оставалась со вчерашнего вечера. И молоко, кажется.
Прасковья улыбнулась, хорошо и застенчиво — так улыбнулась, что Мире Борисовне не было неприятно, что само по себе было странным, и она это отметила про себя. А бабка прояснила насчёт молока:
— У мене-то молочькё своё, домашняя. От коровки. Ваш Юлькя захватил сюда, со мной. Будитя?
Слушать эту речь Мире Борисовне было смешно и немного дико. Но она постаралась пересилить себя и не отвечать односложными фразами. В конце концов, бабка-то эта при чём? Она что, виновата, что директору школы Шварц нечего сказать невинно пострадавшим Штерингасам? Или в том, что она, Мира Шварц, сама была идиоткой и подлой сволочью, когда поверила, что Семён Львович предатель и убийца? Или в том, что карательные органы допустили на этот раз роковую и непростительную ошибку? Или что осуждены и уничтожены, как теперь окончательно ясно, сотни советских врачей, непричастных к какой-либо преступной деятельности? И что она, Мира Шварц, не понимает теперь, отчего так дрожит под ногами земля и куда, медленно просачиваясь наружу, утекает её вера в справедливость и равноправие всех людей, независимо от национальности и веры?
Мира Борисовна прошла в комнату. Бабка зашаркала вслед за ней. Мира остановилась и спросила:
— Вы ведь Прасковья, кажется?
Та кивнула:
— Прасковьей звать, Прасковьей.
— А по отчеству?
— А ето зачем? Не нравится — можна Парашей звать. Иль Пашей. Отчества я уж забыла давно, отродясь не звали так нихто.
Неожиданно для самой себя хозяйка квартиры задала странный вопрос и даже не очень поняла, зачем:
— А вы в бога верите, Параша?
— Обязательно, — с готовностью и недоумением пожала плечами Прасковья. — Как ж без няго-то? Без бога ничаво не бываеть. И молочкя не будеть, и покоса, и дождя, и урожаю. И дитё не родится хорошае да здоровинькая, вон как Юлькя ваш. От уж хорошай мужчина какой, весёлай такой, умнай. И Гвидон такой. Тоже хорошай. Они оба хорошия, я их обоев люблю как родных. И девок обоев. Хошь ни наши, ни русския.
Мира Борисовна, направившаяся было на кухню, резко затормозила и уставилась на Парашу:
— Какие девки, я извиняюсь? Они что, туда к вам на дачу женщин возят?
— Ну а как жа? — удивилась Параша. — С жёнами ездють, с Прискай, да, как её, ваш-та… со своей, с Тришкяй. Умныя они, славныя. Вежливыя. Говорять: «Параша, будьте ваша любезна…» Иль ишшо: «Не могли б вам чаво надоть?» Как-то от так говорять, с уваженьем.
Переварив услышанное, Мира Борисовна стряхнула с себя оцепенение:
— С какими жёнами, Параша? Мой сын не женат. И, насколько мне известно, его друг тоже холост.
Та смутилась, догадавшись, что сболтнула что-то лишнее, но решила держаться до конца, отстаивая правду:
— Не-е-е, они им жёны. Спять уместе, ходють везде тожа, чуть ни с одной тарелки едять. Ето не девки, ето жёны ихния. Хошь и не русские обои. И сёстры ишшо на одно лицо, как два воробушка.
— Не русские? А какие? Какой национальности? — Мира Борисовна уже совсем плохо стала понимать, что происходит. Но между тем не могла отделаться от ощущения, что эта пожилая женщина говорит правду. И от этого ей становилось всё больше не по себе. Слишком много жутких новостей обрушилось на неё за сегодняшний день.
— Так ета… аглицкой, какой ишшо? Одна хорошо разговариваить, как мы с вами, а другая, ваша которая, Юлькина, похужей малёк, но тожа всё говорить. И всё понимаить.
Мира Борисовна донесла себя до ближайшего стула и присела. Оставшихся сил хватало на последний вопрос:
— И где они сейчас? Жёны эти. Там? С ними?
Прасковья удивилась вопросу:
— Так уехали ж они. У прошлом годи. До осени ишшо. Домой к себе полетели. В Англию в свою. А к лету обратно вернутся. Такой разговор был. Сказали, жди нас, Параша. И улетели обои. А Ирод со мной так и живёть. Ждёть их.