Шрифт:
Мне вдруг стало как-то зябко, я стоял как вкопанный и дергал тормозной тросик от моего велосипеда.
— Пойдем поедим что-нибудь, — сказала Анка и легко коснулась моей руки. — Не переживай ты из-за них, это же юнцы, страшно забавные… и ничего больше, — резко заключила она, обрывая всяческую дискуссию.
Мы пообедали в том кабаке, где «правильные поночевки», потому что там «выдают тайгер-рэг», а потом перешли пить кофе в кафе напротив паркинга, там был музыкальный автомат, я четыре раза завел одну и ту же штучку, «Мария-Хелена», в исполнении Нат-Кинг-Коула, обошлось это в восемь монет, по паре за раз, но зато я выучил эту песенку наизусть и мысленно уже играл ее на своей гармошке.
В кафе мы сидели долго, мне уже надоело, и я все тянул Анку к выходу, но она то и дело смотрела на часы и говорила:
— Посидим еще минутку, торопиться некуда.
— Надо же ночевку организовать, — напомнил я.
— С этим делом здесь легко, — махнула она рукой. — Любой пустит.
Я посмотрел на нее пристально:
— Ты хочешь встретиться с ними в семь?
— Ну что ты! — засмеялась она, слегка оскорбившись. — Это же сопляки.
— Тогда чего мы сидим?
— А тебе плохо? Чудная музыка…
Автомат наяривал без передышки. За столиками, небрежно развалясь в мягких и низких креслах, сидели компании подонков, бородатых или наголо остриженных, штаны непременно белые или джинсы из твердого полотна, такого твердого, что их можно было посреди комнаты поставить и они бы стояли, это мне показывал в клубе один тип, рубашки «поло» либо матросские с большими карманами, из которых торчали трубки или кисеты либо сверкали серебром пачки американских сигарет. Девушки тоже в штанах, но только до колен, на ногах сандалии, вернее, одни подошвы, держащиеся с помощью ремня между пальцев, а ногти на этих пальцах были покрыты серебряным или голубым лаком, и у всех девушек было одно и то же выражение лица, как будто только одна девушка и сидела в зале со множеством зеркал.
И я увидел вдруг, что на лице Анки появляется такое же выражение какой-то чрезмерной сытости, ленивого спокойствия, граничащего с легонькой брезгливостью, но граничащего не прямо, а так, что тут еще была целая река скуки. В этом ощущалось что-то неведомое, настораживающее, словно за пустотой этих сорока пар сверкающих глаз скрывалось и творилось что-то поразительно прекрасное: преступление из-за любви? убийство из-за любви? смерть из-за любви? а может, только смерть и только любовь? или то и другое, смерть и любовь переплелись, спутались во что-то такое, чего и не угадаешь и не распознаешь?
Все равно, это было что-то большое, красивое и таинственное, и я, человек, который не делал химических опытов и не знал всяких этих эффектов, чувствовал, как во мне все больше нарастает любопытство, ожидание необычности и страх перед этой магмой горячей живой крови, заключенной в упругих, здоровых телах, пока что лениво-спокойных, так терпеливо ожидающих того, что заставит их вибрировать, бросит в бесконечно нарастающую тряску… Нет, тогда я ничего не знал, это только теперь мне так кажется — теперь, спустя два года, когда я уже все хорошо узнал, настолько хорошо, чтобы стремиться познавать это постоянно, как можно чаще, без конца.
И все же мы связались с этими подонками, произносящими «элиет» и «магнетик» таким тоном, каким сытый человек говорит: хлеб и вода. Анка ведь знала, чего она хочет, пусть это и не спортивно, и хотела этого, и стало быть иначе и быть не могло, и я тут не мог помешать. Мы пошли с ними на танцы в ресторан напротив кафе и почти весь день и ночь провели в дыму, визге, в жуткой глупости и винном перегаре, в тошнотно-остром запахе голых, потных от танца ног, влажных девичьих плеч, вздрагивающих грудей.
Анка танцевала. Она словно плыла на облаке волос, колышащихся вокруг ее лица, вся в еле уловимых микрожестах, микродвижениях, микровращениях; только блеск зубов, краткая вспышка ногтей давали знать, что она живет, что движется; весь танец происходил внутри нее, был чем-то несравненно большим, чем танец, но я только теперь знаю, что это было.
Я сидел за столиком, стиснутый десятком таких же, как те двое, как будто они вдруг размножились делением, — достаточно было взглянуть на одного, чтобы знать, что говорят и что делают остальные, — я чувствовал себя потерянным, обложенным, так что порой даже хотелось, чтобы они уже кинулись на меня и принялись топтать своими мягкими, плетенными из ремешков башмаками с золотой надписью на подошве «Made in Italy». Они показывали пальцами на танцующих девушек и произносили много самых диковинных кличек; только сейчас, после армии, я знаю, что означают эти клички, и знаю, что все они всем им принадлежали сразу, по очереди, на выборку, это была конюшня чистокровных кобылиц и стадо жокеев, это был редкостный семейный клан и редкостное сожитие, они знали все свои особенности и мельчайшие прихоти, эти отличия, выпархивающие с темнотой, как бабочки иной окраски; только теперь я это знаю и не знаю, лучше ли это; но об Анке они ничего не сказали, они говорили о ней «Анка», без всякой клички, без определения ее особенностей — и только теперь я знаю, что это было из-за меня, они меня чертовски боялись, я был обычный, из нормального мира, и, значит, опасный: я не пил, не курил, тренировался как гонщик, силы и выносливости у меня было больше, чем у всей этой шатии, они это знали и брызнули бы, как зайцы, если бы я на них бросился, но я не знал об этом, я сам боялся их, как заяц, и только теперь я поумнел, и, хоть сволочи этой прибавилось, я уже с ними никак не стыкуюсь.
Столько шуму, воплей и музыки — что же из этого получится, думал я, тут какой-то колоссальный матч, какие-то утомительные состязания, должен же тут быть какой-то результат, кто-то проиграет, кто-то выиграет, но кто, как я это увижу? Тайгер-рэг был действительно хорош, я запомнил наизусть «Saint James Infirmary», старую негритянскую погребальную штучку, дьявольски грустную, трубач без левой руки хрипел, будто пилил зазубренным ножом потное горло; чем все это кончится, думал я, столько водки и вина, столько дыму, воплей и глупости, столько загубленного здоровья, и ради чего? Меня уже здорово клонило в сон, и я думал о наших велосипедах, оставленных в ветхом чуланчике по соседству, там петля выскакивала из треснувшей доски, могли пропасть наши велосипеды со всеми привязанными к ним вещами, эта мысль не давала мне покоя, я хотел встать и взглянуть на них, как вдруг раздался крик девушки: