Шрифт:
Наровчатов заказал пол-литра и какую-то еду.
— Я предложил на правлении соорудить здесь камин, — послышался голос Кирсанова. — Представляешь? Огромный камин, в котором можно зажарить целого оленя!
«Пра-вле-ни-е…» — с благоговением подумал я.
— Послушай, — сказал Евтушенко кому-то из своих, — у меня четырнадцать тысяч… Давай сейчас махнем в Тбилиси, а?
«Че-тыр-над-цать ты-сяч! — поразился я. — Четырнадцать тысяч!»
Эта сумма казалась мне недосягаемой. «Четырнадцать тысяч!» — подумал я, трезвея.
Тут за наш столик подсел какой-то писатель со своим фужером и бутербродом на блюдечке.
— Привет, Серега, — сказал он.
— Ах, здравствуй, здравствуй, — выдавил Наровчатов.
Писатель отхлебнул из фужера, пожевал бутерброд, ткнул в
меня пальцем и спросил без интереса:
— А это кто?
— Это Булат… — пробубнил Наровчатов, стараясь не выронить из слов ни единой буквы, — мой друг и поэт…
— Булат-мулат, — усмехнулся писатель, — что-то много развелось нынче этих мулатов, а, Серега? Ты не находишь?..
— Заткнись! — взвизгнул Наровчатов. — У него отца в тридцать седьмом расстреляли!..
— Туда и дорога, — засмеялся писатель.
Я потянулся за вилкой, чтобы проучить обидчика, но руки не слушались. И тогда я заплакал.
В этот момент широкая мясистая ладонь Наровчатова хлестнула по розовой щечке писателя. Кто-то крикнул. Крик подхватили. Дым заклубился пуще. Официантка, широко улыбаясь, пробежала с подносом. Затем все улеглось. Полились прежние монологи за соседними столиками. Только там сидели уже другие писатели. Мы по-прежнему сидели вдвоем: я и спящий Наровчатов. Как мы расплатились, я не помнил, и как выволакивал грузного невменяемого поэта, не помнил, но я его выволок. Удалось поймать такси, и мы поехали на Волконский.
Дородная Галя, жена поэта, брезгливо оглядела меня и спросила:
— А вы кто?
— Я друг… — кажется, так пролепетал я.
— Настоящие друзья с ним не пьют, — сказала она с отвращением.
Я шел по поздней Москве и повторял с ужасом и восхищением: «Четырнадцать тысяч!.. Четырнадцать тысяч!..»
Спустя два года в Калуге вышел в свет первый сборник стихов Окуджавы под названием «Лирика». А через несколько месяцев после этого в жизни Окуджавы произошло еще одно радостное событие — он вернулся в Москву. Тогда наконец реабилитировали его мать, и семья смогла воссоединиться. Поселились они в Безбожном переулке. Окуджава устроился работать сначала в издательство «Молодая гвардия», затем в отдел поэзии «Литературной газеты». В свободное время продолжал писать стихи. Однако большой популярностью они не пользовались. Все изменилось, когда Окуджава решил шутки ради спеть одно из своих стихотворений под аккомпанемент гитары. Нот он не знал, но был знаком с тремя аккордами, которых вполне хватило для выступления. Присутствовавшие при этом друзья Окуджавы были настолько поражены, что тут же попросили его спеть еще одно стихотворение, затем еще. А потом решили записать эти песни на магнитофон.
Согласно другой версии, которой придерживается В. Фрумкин, все обстояло несколько иначе. По его словам, Окуджава свою первую песню (если не считать совершенно случайно появившейся у него в 1946 году еще в Тбилиси «Неистов и упрям») сочинил на спор с приятелем. Последний, наслушавшись шлягеров по радио, как-то заявил, что песня навсегда обречена быть глупой. Окуджава ему возразил и, когда приятель не поверил, предложил ему поспорить. «Я возьму гитару и спою тебе песню на собственные стихи, и ты поймешь, что она совсем не глупая». И Окуджава выиграл, сочинив «Песню о солдатских сапогах». На дворе стоял 1956 год.
В течение последующих трех лет Окуджава довольно плодотворно работал на ниве гитарной поэзии, и его имя, с помощью Магнитиздата, стало хорошо известным в кругах столичной интеллигенции. Благодаря этому, собственно, устроилась и его личная жизнь. На одной из вечеринок — в доме известного физика Льва Арцимовича — Окуджава познакомился с его племянницей Ольгой и влюбился в нее. У них вспыхнул роман, который привел к вполне логичному завершению — к свадьбе.
В 1959 году свет увидела вторая книга стихов Окуджавы «Острова».
Вспоминает Л. Жуховицкий: «Впервые имя Окуджавы я услышал от поэта Володи Львова, вскоре трагически погибшего — тридцати пяти лет от роду он утонул в бассейне «Москва». Володя сказал, что у него есть приятель, который не только пишет интересные стихи, но и делает из них песенки и сам поет под гитару. Эта информация сразу настроила меня резко против незнакомого стихотворца. Высокое искусство поэзии и пошлая гитара?! В довершение всего Володя попробовал воспроизвести какую-то песню Булата, кажется, «Синий троллейбус». Слова он путал, мелодию врал…
У меня тогда вышла первая книжка рассказов в «Советском писателе» («Дом в степи», 1959 год. — Ф. Р.), и работавшая там моя однокурсница по Литературному институту позвала на издательский вечер. Я пошел с восторгом и трепетом, который потом не испытывал ни от каких окололитературных посиделок. «Будет Окуджава», — сказала приятельница. Я пожал плечами — Окуджава так Окуджава.
Когда выпили и смели с покрытых бумагой канцелярских столов весьма скромную закуску, на дощатый помост вынесли обшарпанный стул и тут же буднично появился сам исполнитель. Облик его полностью подтвердил мои неприязненные ожидания. Окуджава был очень худ, почти тщедушен. Усики, курчавые волосенки, в лице ничего творческого. Гитара лишь усиливала общее ощущение незначительности и пошловатости.