Шрифт:
то слова: «Сир, дайте нам свободу мысли!» — сами приходили на язык. Можно себе представить, что Чаадаев по пути в Троппау не раз вспоминал монолог Позы.
Но свободолюбивая проповедь Позы могла увлечь Филиппа лишь в одном случае — король должен был быть уверен в личном бескорыстии своего друга. Не случайно маркиз Поза отказывается от всяких наград и не хочет служить королю. Всякая награда превратит его из бескорыстного друга истины в наемника самовластия.
Добиться аудиенции и изложить царю свое кредо было лишь половиной дела — теперь следовало доказать личное бескорыстие, отказавшись от заслуженных наград. Слова Позы: «Я не могу слугой монарха быть» — становились для Чаадаева буквальной программой. Следуя им, он отказался от флигель-адъютанства. Таким образом, между стремлением к беседе с императором и требованием отставки не было противоречий — это звенья одного замысла.
Из этих же соображений последовательно отказывался от всех предлагаемых ему должностей Н. Карамзин, полагая, что голос истории не должен заслоняться служебной зависимостью. Карамзин, как и маркиз Поза, берет на себя роль независимого друга, в котором нуждается одинокий тиран, окруженный льстецами. Различие, однако, состояло в том, что Александр I, глубоко презирая своих вельмож, лести которых он не верил, нуждался тем не менее не в истине и критике, а в похвалах. Болезненно неуверенный в себе, страдающий от комплекса неполноценности, он презирал тех, кто ему льстит, и ненавидел тех, кто говорит ему правду.
Как же отнесся Александр I к прошению Чаадаева об отставке? Прежде всего — понял ли он смысл поведения Чаадаева? Для ответа на этот вопрос уместно вспомнить эпизод, может быть, легендарный, но и в этом случае весьма характерный, сохраненный для нас Герценом: «В первые годы царствования… у императора Александра I бывали литературные вечера… В один из этих вечеров чтение длилось долго; читали новую трагедию Шиллера.
Чтец кончил и остановился.
Государь молчал, потупя взгляд. Может, он думал о своей судьбе, которая так близко прошла к судьбе Дон-Карлоса, может, о судьбе своего Филиппа. Несколько минут продолжалась совершенная тишина; первый прервал ее князь Александр Николаевич Голицын; наклоня голову к уху графа Виктора Павловича Кочубея, он сказал ему вполслуха, но так, чтобы все слышали: — У нас есть свой Маркиз Поза!» [469]
469
Герцен А. И.Собр. соч., т. 16, с. 38–39. Чтение, видимо, имело место в 1803 году, когда Шиллер через Вольцогена направил «Дона Карлоса» в Петербург к императрице Марии Федоровне. 27 сентября 1803 г. Вольцоген подтвердил получение.
Голицын имел в виду В. Н. Карамзина. Однако нас в этом отрывке интересует не только свидетельство интереса Александра I к трагедии Шиллера, но и другое. По мнению Герцена, Голицын, называя Карамзина Позой, закидывал хитрую петлю придворной интриги, имеющей целью «свалить» соперника: он знал, что император не потерпит никакого претендента на роль руководителя.
Александр I был деспот, но не шиллеровского толка: добрый от природы, джентльмен по воспитанию, он был русским самодержцем — следовательно, человеком, который не мог поступиться ничем из своих реальных прерогатив. Он остро нуждался в друге, причем друге абсолютно бескорыстном: известно, что даже тень подозрения в «личных видах» переводила для Александра очередного фаворита из разряда друзей в презираемую им категорию царедворцев. Шиллеровского тирана пленило бескорыстие, соединенное с благородством мнений и личной независимостью. Друг Александра должен был соединить бескорыстие с бесконечной личной преданностью, равной раболепию. Известно, что от Аракчеева император снес и несогласие принять орден, и дерзкое возвращение орденских знаков, которые Александр при особом рескрипте повелел своему другу на себя возложить. Демонстрируя неподкупное раболепие, Аракчеев отказался выполнить царскую волю, а в ответ на настоятельные просьбы императора согласился принять лишь портрет царя — не награду императора, а подарок друга.
Однако стоило искренней любви к императору соединиться с независимостью мнений (важен был не их политический характер, а именно независимость), как дружбе наступал конец. Такова история охлаждения Александра к политически консервативному, лично его любившему и абсолютно бескорыстному, никогда для себя ничего не просившему Карамзину. Пример Карамзина в этом отношении особенно примечателен. Охлаждение к нему царя началось с подачи в 1811 году, в Твери, записки «О древней и новой России». Второй, еще более острый эпизод произошел в 1819 году, когда Карамзин прочел царю «Мнение русского гражданина». Позже он записал слова, которые он при этом сказал Александру: «Государь, в Вас слишком много самолюбия… <…> Я не боюсь ничего. Мы все равны перед Богом. То, что я сказал Вам, я сказал бы и Вашему отцу… <…> Государь, я презираю либералистов на день, мне дорога лишь та свобода, которую никакой тиран не сможет у меня отнять. <…> Я более не прошу Вашего благоволения. Быть может, я говорю Вам в последний раз» [470] . В данном случае критика раздавалась с позиций более консервативных, чем те, на которых стоял царь. Это делает особенно очевидным то, что не прогрессивность или реакционность высказываемых идей, а именно независимость мнениябыла ненавистна императору. В этих условиях деятельность любого русского претендента на роль маркиза Позы была заранее обречена на провал. После смерти Александра Карамзин в записке, адресованной потомству, снова подчеркнув свою любовь к покойному («Я любил его искренно и нежно, иногда негодовал, досадовал на монарха и все любил человека»), должен был признать полный провал миссии советника при престоле: «Я всегда был чистосердечен, он всегда терпелив, кроток, любезен неизъяснимо; не требовал моих советов, однако ж слушал их, хотя им, большею частию, и не следовал, так что ныне, вместе с Россиею оплакивая кончину его, не могу утешать себя мыслию о десятилетней милости и доверенности ко мне столь знаменитого венценосца, ибо милость и доверенность остались бесплодны для любезного Отечества» [471] . Тем более Александр не мог потерпеть жеста независимости от Чаадаева, сближение с которым только что началось. Тот жест, который окончательно привлек сердце Филиппа к маркизу Позе, столь же бесповоротно оттолкнул царя от Чаадаева. Чаадаеву не было суждено сделаться русским Позой, так же как и русским Брутом или Периклесом.
470
Неизданные произведения и переписка Н. М. Карамзина. Ч. I. СПб., 1862, с. 9 (оригинал — на франц. яз.).
471
Там же, с. 11–12.
На этом примере мы видим, как реальное поведение человека декабристского круга выступает перед нами в виде некоторого зашифрованного текста, а литературный сюжет — как код, позволяющий проникнуть в скрытый его смысл.
Приведем еще один пример. Известен подвиг жен декабристов и его поистине великое значение для духовной истории русского общества. Однако непосредственная искренность содержания поступка ни в малой степени не противоречит закономерности выражения, подобно тому как фраза самого пламенного призыва все же подчиняется тем же грамматическим правилам, которые предписаны любому выражению на данном языке. Поступок декабристок был актом протеста и вызовом. Но в сфере выражения он неизбежно опирался на определенный психологический стереотип. Поведение тоже имеет свои нормы и правила.
Существовали ли в русском дворянском обществе до подвига декабристоккакие-либо поведенческие предпосылки, которые могли бы придать их жертвенному порыву какую-либо форму сложившегося уже поведения? Такие формы были.
Прежде всего, следование за ссылаемыми мужьями в Сибирь существовало как вполне традиционная норма поведения в нравах русского простонародья. Этапные партии сопровождались обозами, которые везли в добровольное изгнание семьи сосланных. Это рассматривалось не как подвиг и даже не в качестве индивидуально выбранного поведения — это была норма.Более того, в допетровском быту та же норма действовала и для семьи ссылаемого боярина (если относительно его жены и детей не имелось специальных карательных распоряжений). В этом смысле именно простонародное (или исконно русское, допетровское) поведение осуществила свояченица Радищева, Елизавета Васильевна Рубановская, отправившись за ним в Сибирь. Насколько она мало думала о том, что совершает подвиг, свидетельствует то, что с собою она взяла именно младших детей Радищева, а не старших, которым надо было завершать образование. Никто не думал ни задерживать ее, ни отговаривать, а современники, кажется, и не заметили этой великой жертвы — весь эпизод остался в пределах семейных отношений Радищева и не получил общественного звучания. Родители Радищева были даже скандализованы тем, что Елизавета Васильевна, не будучи обвенчана с Радищевым, отправилась за ним в Сибирь, а там, презрев близкое свойство, стала его супругой. Мы уже упоминали, что слепой отец Радищева на этом основании отказал вернувшемуся из Сибири писателю в благословении, хотя сама Елизавета Васильевна к этому времени уже скончалась, не вынеся тягот ссылки. Совершенный ею высокий подвиг не встретил понимания и оценки у современников.
Существовала еще одна готовая норма поведения, которая могла подсказать декабристкам их решение. В большинстве своем они были женами офицеров. В русской же армии XVIII — начала XIX века держался старый обычай, уже запрещенный для солдат, но практикуемый офицерами — главным образом старшими по чину и возрасту, — возить с собой в армейском обозе свои семьи. Так, при Аустерлице в штабе Кутузова, в частности, находилась его дочь Елизавета Михайловна Тизенгаузен (в будущем — Хитрово), жена любимого адъютанта Кутузова, Фердинанда Тизенгаузена («Феди» в письмах Кутузова). После сражения, когда совершился размен телами павших, она положила тело мертвого мужа на телегу и одна — армия направилась по другим дорогам, на восток, — повезла его в Ревель, чтобы похоронить в кафедральном соборе. Ей был тогда двадцать один год. Генерал H. H. Раевский также возил свою семью в походы. Позже, отрицая в разговоре с К. Батюшковым участие своих сыновей в бою под Дашковкой, он сказал: «Младший сын собирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребенок), и пуля ему прострелила панталоны» [472] . Таким образом, самый факт следования жены и детей за мужем в ссылку или в опасный и тягостный поход не был чем-то неслыханно новым в жизни русской дворянки. Однако для того, чтобы поступок этого рода приобрел характер политического протеста,оказалось необходимым еще одно условие. Напомним цитату из «Записок» типичного, по характеристике П. Е. Щеголева, декабриста Н. В. Басаргина: «Помню, что однажды я читал как-то жене моей только что тогда вышедшую поэму Рылеева „Войнаровский“ и при этом невольно задумался о своей будущности. — "О чем ты думаешь?" — спросила меня она. — „Может быть, и меня ожидает ссылка“, — сказал я. — „Ну, что же, я тоже приеду утешить тебя, разделить твою участь. Ведь это не может разлучить нас, так об чем же думать?“» [473] . Басаргиной (урожденной княжне Мещерской) не довелось делом подтвердить свои слова: она неожиданно скончалась в августе 1825 года, не дожив до ареста мужа.
472
См. главу «Искусство жизни», с. 208.
473
Басаргин И. В.Записки, с. 35.