Ницше Фридрих
Шрифт:
В случае B оно само есть симптом болезни, усугубляет декаданс; оно противодействует общеукрепляющей системе лечения, то есть инстинкт больного здесь направлен против того, что для него целебно.
Партия серьёзных, достойных, вдумчивых — и противостоящее ей скопище диких, нечистых, непредсказуемых бестий; это просто проблема содержания животных — при этом укротитель должен на своих зверей действовать устрашающе и сурово, внушать им ужас.
Все существенные требования должны ставиться с брутальной непреложностью, то есть с тысячекратно преувеличенной суровостью: даже само исполнение требования должно представать в огрублённом виде, вызывая почтительный страх; например, обесчувствливание со стороны брахманов.
Борьба с канальством и скотством; как только будет достигнута определённая степень обуздания и порядка, нужно разверзнуть как можно более ужасающую пропасть между очищенными и возрождёнными — и всем прочим остатком...
Пропасть эта преумножает самоуважение, веру высших каст в то, что они из себя представляют — отсюда и каста нечестивых. Презрение и избыток его, пусть даже в стократном преувеличении, психологически совершенно оправданы — только так они проймут, кого следует.
Борьба против брутальных инстинктов — нечто совсем иное, нежели борьба против инстинктов болезненных: между тем средства этой борьбы, направленной на то, чтобы совладать с брутальностью, нередко сами ведут к возникновению болезни; психологическое целительство в христианстве очень часто направлено на то, чтобы сделать из скотины больное и, следовательно, кроткое животное.
Борьба против грубых и необузданных натур должна вестись средствами, способными на эти натуры воздействовать: средства всяческих суеверий здесь необходимы и совершенно незаменимы.
В известном смысле наша эпоха созрела (а именно декадентна) — какой была и эпоха Будды. Вот почему возможно и христианство без абсурдных догм (омерзительнейших выродков античного гибридизма){173}.
Даже если предположить, что не может быть приведено доказательство против христианской веры, Паскаль, имея в виду ту устрашающую возможность, что таковое доказательство всё же сыскалось бы и оказалось истинным, тем не менее почитал в высшем смысле разумным оставаться христианином{174}. Сегодня, в знак того, насколько христианство утратило в своей устрашающей силе, приводят иной довод в его оправдание, а именно тот, что, дескать, даже если это и заблуждение, всё равно приятно всю жизнь этим заблуждением наслаждаться и пользоваться его преимуществами, — то бишь, похоже, эту веру надо сохранить как раз благодаря её успокоительному воздействию, — значит, не из страха перед некоей грозящей возможностью, а скорее из страха лишиться определённой прелести в жизни. Этот гедонистический поворот, доказательство аргументами удовольствия, есть симптом упадка: он подменяет собой доказательство силой, то есть тем, что в христианской идее было потрясением, а именно страх. В этом своём перетолковании христианство и вправду клонится к истощению: люди теперь довольствуются опиумным христианством{175}, ибо в них уже нет силы ни на искания, ни на борьбу, ни на риск, ни на противостояние в одиночку, ни даже на паскализм, это умственное самоуничижение, веру в презренность человека, страх «возможно приговорённого». Но подобное христианство, признанное в первую очередь успокаивать больные нервы, в страшной развязке «бога на кресте» вообще не нуждается — вот почему повсюду в Европе потихоньку делает успехи буддизм.
Юмор европейской культуры: истинным считают одно, а делают другое. Пример: какой прок от всего искусства толкований и прочтений, ежели церковная интерпретация Библии (протестантская точно так же, как католическая) по-прежнему остаётся неизменной!
Люди не отдают себе достаточный отчёт в том, среди какого варварства понятий мы, европейцы, всё ещё живём. Как можно верить, что «спасение души» способно зависеть от какой-то книги!.. А я слыхал, многие верят в это до сих пор.
Какой прок от всего научного воспитания, от всей критики и герменевтики, если та чушь под видом истолкования Библии, которую всё ещё сохраняет в силе церковь, не превратила краску стыда в нашу естественную телесную окраску?
Обдумать: в какой мере злосчастная вера в провидение божье — самая пагубная для руки и разума вера из всех, какие только были на свете — существует и по сей день; до какой степени под терминами «природа», «прогресс», «совершенствование», «дарвинизм», под суеверными представлениями об определённых взаимосвязях между счастьем и добродетелью, несчастьем и виной — по-прежнему живут и доживают христианские толкования и предпосылки. То абсурдное доверие к ходу вещей, к «жизни», к «жизненному инстинкту», та смиренная убеждённость обывателя, что каждый просто должен исполнять свой долг, дабы всё на свете шло хорошо, — всё это имеет смысл, только основываясь на предположении об управлении ходом вещей sub specie boni [87] . Даже фатализм, наша нынешняя форма философской утончённости, есть следствие этой самой долговечной веры в божий промысел, причём следствие неосознанное: в том смысле, что всё происходящее как будто не именно нас касается: (как будто мы в силах позволить всему идти, как оно идёт, как будто каждый отдельный человек есть только модус абсолютной реальности).
87
под знаком добра (лат.).
Это верх психологической изолганности человека — [по] ракурсу и масштабу всего, что представляется ему добрым, могущественным, мудрым и ценным, измыслить себе существо как первоначало и некое «само-по-себе» — и при этом всю причинность, в силу которой вообще существуют хоть какая-то доброта, какая-то мудрость, какое-то могущество, напрочь отбросить. Короче, элементы позднейшего и самого детерминированного происхождения полагать не как возникшие, а как «сами по себе» сущие и даже более того — именно в них видеть первопричину всякого возникновения... Если исходить из опыта, из тех случаев, когда человек значительно возвышался над обычной меркой человеческого, то мы увидим, что каждая высокая ступень власти заключает в себе свободу от добра и зла, равно как и от «истинно» и «ложно», и не удостаивает отчётом тех сторон нашей натуры, которые взыскуют «доброты»; мы убеждаемся в том же самом ещё раз, созерцая всякую высокую ступень мудрости — доброта здесь «снята» точно так же, как правдивость, справедливость, добродетельность и прочие прихотливые вензеля народных оценок. Наконец, всякая высокая ступень самой доброты — разве не очевидно, что она уже предполагает умственную недалёкость и нетонкость? Равно как и неспособность на сколько-нибудь существенном отдалении различать между истинным и ложным, полезным и вредным? Не говоря уж о том, что высокая степень власти в руках высшей доброты принесла бы с собой самые гибельные последствия («ликвидацию зла»)? — И вправду, посмотрите только, какие тенденции этот «Бог любви» внушает своим верующим: они же разрушают человечество во имя «добра». — На практике же, в свете действительного мироустройства, этот бог показал себя богом наивысшей близорукости, дьявольщины и бессилия: из чего само собой вытекает, много ли стоит такая его концепция.
Ведь сами по себе ни знание, ни мудрость никакой ценности не имеют; точно также и доброта — прежде всего надо ещё иметь перед глазами цель, исходя из которой эти качества приобретают ценность или, наоборот, никчёмность; можно представить себе такую цель, исходя из которой сугубые знания являли бы собой большой вред (если, допустим, одной из предпосылок развития жизни был бы сугубый самообман; тоже самое и доброта, если бы она, допустим, ослабляла и парализовывала пружины больших вожделений)...