Шрифт:
— В шесть за вами приедут автобусы, — сказал Лудовико. — Собери всех: и стариков, и женщин, и ребятишек. Вас и назад доставят. Потом можешь организовать гулянку. Выпить дадут бесплатно. Понял, Каланча? Договорились?
Все понял, обо всем договорились, закивал тот, а Лудовико еще сунул ему две кредитки по фунту: за беспокойство — прости, мол, что не дали тебе обед переварить — а тот стал кланяться и благодарить.
Сеньорита Кета являлась каждый божий день — обычно после обеда. Она была самая ближайшая, самая закадычная хозяйкина подруга, и тоже красивая, хоть и не такая, как сеньора Ортенсия, и совсем в другом роде: носила брюки, узкие блузочки с большим вырезом, разноцветные тюрбаны. Иногда они садились в ее белый автомобильчик и укатывали куда-то до ночи. А если дома сидели, то беспрерывно звонили по телефону — развлекались, и от их хохота весь дом ходуном ходил, а Амалия с Карлотой подбегали в буфетную послушать. Они накрывали микрофон платочком, скребли ноготком по трубке, меняли голос. Если подходил мужчина, они ему говорили: ты, мол, очень хорош собой, я от тебя без ума, а ты на меня и не взглянешь, приходи ко мне вечерком, я подруга твоей жены. А если трубку брала женщина, тогда так: муж тебе изменяет с твоей родной сестрой, а по мне с ума сходит, но ты не бойся, отбивать не стану, у него вся спина в прыщах, а сегодня в пять у него свиданьице в «Гвоздике», а с кем — сама знаешь. Поначалу Амалию мутило от таких шуточек и розыгрышей, а потом они ее стали забавлять, и смеялась она до упаду. У хозяйки все подружки — артистки, говорила Карлота, на радио выступают или в разных там кабаре. Все молоденькие — и сеньорита Люси, — бойкие, — и сеньорита Карминча, — все на высоченных каблуках, а ту, кого хозяйка называла Китаянкой, была из трио «Бим-Бам-Бом». А однажды Карлота, понизив голос, сказал ей по секрету, что хозяйка раньше тоже была артистка, она у нее в спальне нашла альбом, она там на фотографиях в платьях до полу, а вырез чуть не до пояса, все наружу. Амалия обшарила и шкаф, и гардероб, и подзеркальник, но альбома не нашла. Но, наверно, так оно и было — чем сеньора Ортенсия не артистка? все при ней, и даже голос есть. Они слышали, как она пела, когда в ванне мылась, а иногда, видя, что она в духе, просили ее, чтоб спела «Дорожку», или «Ночь любви», или «Красные розы» — одно удовольствие было ее слушать. А когда собирались гости, ее и просить не надо было: ставила пластинку, вылетала на середину комнаты, схватив стакан или какую-нибудь куколку — вместо микрофона, значит, — и начинала, а гости хлопали ей потом как сумасшедшие. Видишь, шептала Карлота Амалии, значит, правда артистка была.
— Текстильщики, — сказал он. — Вчера там весьма бурно обсуждали их жалобы. Сегодня предприниматели сообщили в министерство, что создалась угроза забастовки. Подоплека всего этого дела — политическая.
— Простите, дон Кайо, все не совсем так, — сказал Лосано. — Вы ведь знаете, профсоюз текстильщиков — осиное гнездо апристов. Поэтому мы его вычистили на совесть. Теперь там абсолютно надежные люди. Перейра, их генеральный секретарь, оказывает нам полное содействие.
— Сегодня же переговорите с ним, — прервал он. — Скажите, чтоб не вздумали привести угрозу в исполнение. Не те времена, чтоб устраивать забастовки. Пусть постараются уладить вопрос через министерство.
— Разрешите, дон Кайо? Вот тут все изложено. — Лосано, изогнувшись, проворно выхватил из стопки лист бумаги. — Это не более чем угроза. Политический жест, предназначенный не столько припугнуть хозяев, сколько укрепить свой авторитет в глазах рабочих. Нынешнее руководство профсоюза встречает сильное сопротивление, а эта акция поможет…
— Прибавка к жалованью, которую предложило министерство, своевременна и обоснованна, — сказал он. — Пусть Перейра воздействует на своих, эту тяжбу надо кончать. Она обостряет положение и облегчает агитацию.
— Перейра считает, что если министерство примет хотя бы один пункт их требований, он мог бы…
— Передайте Перейре, что ему платят деньги, чтобы он делал то, что ему говорят, — сказал он. — Его поставили туда, чтоб он сглаживал острые углы и облегчал, а не затруднял нам работу. Министерство склонило предпринимателей к некоторым уступкам, профсоюз должен их принять. Передайте Перейре, что в течение сорока восьми часов вопрос должен быть улажен.
— Хорошо, дон Кайо, — сказал Лосано, — будет исполнено, дон Кайо.
Однако через два дня, дон, Лосано просто-таки взбесился, потому что сукин сын Каланча не пришел на собрание руководителей, а до 27 оставалось три дня, и если его подопечные не явятся на митинг, площадь Армас будет полупустой, а это никуда не годится. Надо было сразу с ними договориться, он оказался не промах, посулите ему пятьсот солей. Он их обвел, дон, вокруг пальца, такой на вид смиренник, а вон как выступил. Ну, опять сели в свой грузовичок, поехали, приехали, вломились без стука. Каланча со своей китаянкой ужинали при свече, а вокруг хныкало человек десять ребятишек.
— Пойдем-ка с нами, дон, — сказал Амбросио, — надо потолковать.
Китаянка схватила было палку, а Лудовико рассмеялся. Каланча обозвал ее нехорошими словами, вырвал у нее палку — вы уж ее, дуру, извините, простите за это представление — ей-богу, дон. Вышел с ними. В тот день был он в одних брюках, и шибало от него перегаром. Чуть отошли, Лудовико развернулся и врезал ему по уху, а Амбросио — по другому, но не сильно, а так, чтобы задать тон разговору. А тот ведь что вытворил, дон: бряк наземь и кричит: не убивайте меня! Это недоразумение!
— Ах ты, паскуда! — сказал Лудовико. — Сейчас у тебя вместо рожи недоразумение будет.
— Почему, дон, не сделали, что обещали? — сказал Амбросио.
— Почему не пришел на собрание, когда Иполито утрясал вопрос с автобусами? — сказал Лудовико.
— Да вы посмотрите на меня, я ж вон желтый весь! — заплакал тот. — У меня ж такие приступы бывают, что я в лежку лежу, головы не поднять. Завтра пойду, завтра все и утрясем.
— Если здешние не явятся на манифестацию, пеняй на себя, — сказал Амбросио.
— Сядешь, — сказал Лудовико. — Сядешь как политический, а это, брат, не шутки.
Ну, он пообещал, поклялся памятью матери, а Лудовико снова врезал ему, и Амбросио тоже, но на этот раз — покрепче.
— Это тебе на пользу пойдет, — сказал Лудовико. — Для тебя же стараемся, не хотим, чтоб загремел.
— Последний шанс тебе даем, — сказал Амбросио.
Ну, он опять стал нам клясться, божиться, только не бейте меня, говорит.
— Если приведешь всех своих горцев на площадь и все пройдет хорошо, получишь триста солей, Каланча, — сказал Лудовико. — Вот и выбирай, что тебе больше по вкусу: триста солей — или в каталажку?