Шрифт:
27/14 окт.
Сутки — дождь, ни на минуту не переставая, в саду вода. Гул от ручья вдоль Mont Fleury. Ночью был гром.
Галина никогда не видала, как танцуют кадриль. Чтобы размяться, мы позвали Капитана 9 и стали танцовать. Я забыла четвертую фигуру. Они к кадрили относятся, как я к лансье.
Ян читал Мопассана, я работала. […]
24/11 н.
Шесть лет назад мы венчались в этот день в церкви. […]
Была одна у Мережковских, после письма З. Н., в котором она пишет: «Вы нас плотно покинули… Я всегда обречена на любовь верную и неразделенную».
Были все со мной очень милы. Дм. С. в хорошем настроении, доволен. А З. Н. — в тяжелом — ей негде писать. В «Возр.» ее редактируют, даже ее дневник в отд. изд. Поднимается вопрос, не взять ли назад этот дневник, нарушить контракт. […]
З. Н. говорила об Яне: «Он — единственный, подражать ему нельзя. К людям он относится, как к части мира, который он любит очень. А потому он может дружить и с Кульманами и т. д. Человек сам по себе ему не нужен». М. б. это и правда? […]
«Вот мы переписывались с Т. Ив. [Манухиной. — М. Г.] о молодых писателях: у них все есть — и форма, и уменье, только нечего сказать». […]
2 дек./19 нояб.
[…] Телефон. […] — Это Екат[ерина] Павловна [Пешкова. — М. Г.]. — На минуту захватывает дыхание. […] — Я в Ницце. Не можете ли вы приехать повидаться? — Сейчас трудно. Из Грасса нет прямого сообщения. Нужно ехать через Канн. […] — Мы приедем в Канн. — Хорошо, буду ждать вас у решетки, при входе с вокзала. Буду в вязаном пальто — вдруг вы меня не узнаете. […]
Поехала в Канн. […] незаметно провела время до прихода поезда из Ниццы в 6 ч. 30 м. Уже прошла вся публика. Их нет. Жду. Сердце бьется. Ведь Ек. П. была последней, кого я видела в Москве в день нашего отъезда на юг в мае 1918. И первую я должна увидеть оттуда.
Наконец, вижу идет дама, чем-то очень напомнившая мне Савинкову, довольно полная, весело мне машет. — Екатерина Павловна!
Мы поцеловались. Потом я поздоровалась с Брежневым. Зашли в Consigne. Сдали ее кожаный чемодан и беличье пальто (очень красивой темной белки). Куда идти? Я повела их к англичанам. Заперто. Пошли […] сели в глубине кафе, спросили St. Raphael.
Сначала о родных. Мать ее жива, ей 80 лет. Жена Максима не хочет ехать в Россию. Максим ничего не делает, даже марки перестал собирать серьезно. Говорила о Мите 10 , о его болезни. Ек. П. обещала повидаться с ним. […] Я спросила, нельзя ли нам достать от наших наши дневники, старые письма и, если остались, вещи? Ек. П. сказала, что кое что может провезти. — «А вот если бы раньше, Ал. М. [Горький. — М. Г.] мог бы все, что угодно, вывезти — у него багаж не осматривали». […] С Малиновской не видалась, т. к. она занимала высшие посты у большевиков. С Толстыми не видается, «он слишком много дружит с большевиками, покупал дешево мебель. А затем его пьеса „Императрица“…» Умер Крандиевский, сама по-прежнему глуха… «Скирмунт живет у меня. В Париже он пропадал. Было трудно, но я устроила ему визу. И теперь он снова стал таким, каким был до заграницы». «Вообще, я с большевиками не видаюсь, видалась с одним Дзержинским и считаю его порядочным человеком».
— Как же?
— Он считал, что раз он находится в правительстве, которое признает расстрелы, то он не может уклоняться от каких бы то ни было мест. Он единственный из всего ГПУ, с которым можно говорить. Когда я начала работать в Кр. Кр., я решила никогда не обращаться в ГПУ. Но однажды надо было спасти одного человека и я решила обратиться к Дзержинскому. Я была удивлена, что он выслушал меня. Он вникал в каждый случай.
Я спросила о двух знакомых в Соловках 11 . Она сказала, что теперь в Соловках хорошо. Переменили администрацию. А кто в [неразборчиво написанное слово. — М. Г.] — тот, значит, работает и сам вроде как в администрации.
Потом она спрашивала, правда ли, что Ян страшный монархист. Я сказала, нет, ничего страшного. Он примет всякую власть, кроме большевицкой.
Она выразила сожаление, что Ян не в России теперь. Я сказала, что он большевизм не переносит, как я кошек, что в Одессе, где мы ощутили его всей кожей, он чуть не заболел от одного вида большевиков.
Потом она стала расспрашивать, правда ли, что он писал такие злобные статьи?
— Это не злоба. Это пафос. Мы белые и никогда не изменим тем, кто пал в борьбе с большевиками.
— То есть как не изменим?
— Вы ведь от Каляева не отрекались.
— Но Россия выше всего.
— Нет, кое что есть выше России, — сказала я, когда поезд уже тронулся.
Меня охватило грустное чувство. Может быть, хорошо, что наше свидание длилось только час. Я рада, что видела Ек. П. Теперь я знаю, что она не переменилась, что по-прежнему она не способна ни на что дурное сознательно, но «живя в нужнике, ко многому принюхаешься». […] В ней самой появилось спокойствие, она пополнела, отчего глаза уменьшились и стали менее красивы. Но лицо молодое. Работает в Кр. Кр. даром. Получает от Ал. М. [Горького. — М. Г.] 100 рубл. на себя и 100 руб. на мать — на это и живет. Скупо ей дает Ал. Мак. Голос у нее все такой же приятный. И флюиды от нее приятные, но все же было очень грустно.
Да, она еще сказала, стоя на платформе:
— Я надеялась, что Ив. Ал. приедет с вами, я тогда скорее почувствовала бы его. Я его больше всех люблю, как писателя.
— Он боялся вас скомпрометировать, а то бы приехал.
— Где лучше остановиться в Париже, где нет русских? Могут быть там неприятности.
— В центре. Пасси — русский центр, — сказала я.
6 дек./24 ноября.
[…] Ян чувствует себя плохо, тревожно. Беспокоит будущее. Денег мало. Как проживем в Париже? Говорили об издательстве в Белграде. Что послать? «Избранные рассказы», «Окаянные дни», «Книжку новых рассказов»? На вечер надежды мало. Да и кто будет продавать билеты?