Шрифт:
— Абсолютно одинаково.
— Счастливый вы человек: время для вас словно бы остановилось…
— Ничего подобного, оно изменяется и для меня, но профессия помогает мне за ним поспевать. Ежегодно на протяжении 17 лет я ставлю спектакли в Штатах, Австрии, Финляндии или Японии. Если столько лет подряд они меня приглашают — в чем тут дело? Как вы думаете, почему нормально себя чувствует Сабонис?
— Потому что он игрок мирового класса.
— Во-о-о-т! То есть я иронично отношусь к своей режиссуре: у меня нет такого блистательного метафорического мышления, такого таланта, какой был, скажем, у Юрия Петровича Любимова…
— Вы рискнули сказать «был»…
— Потому что это правда, все имеет свой срок бытия. Так вот. Зато я умею заставить актеров хорошо играть, умею влюблять их в то, во что сам влюблен. И до тех пор, пока это умение и мои возможности как театрального педагога будут востребованы — и дома, и за рубежом, — это останется причиной моей относительной гармонии.
— Как вам кажется, сегодня может зародиться новая театральная легенда, подобная легенде «Современника» или «Таганки»?
— Конечно. Курс Фоменко — уже почти легенда.
— Боюсь, что-то изменилось в ноосфере, сегодня можно создать заметный спектакль, о котором пошумит пресса, но в следующем сезоне его уже не вспомнят, о нем не будут рассказывать через десять лет.
— Почему? Я и через десять лет буду рассказывать о спектакле Женовача «Владимир III степени», спектакли Льва Додина, наверное, буду помнить до смертного часа, так же, как помню спектакль Немировича «Три сестры». С той лишь разницей, что Додин не располагает актерскими индивидуальностями, соотносимыми с тогдашними мхатовцами. Помню, несколько «поплывшее» тело Аллы Константиновны Тарасовой уже с трудом умещалось в платье с глубоким вырезом, что не помешало мне, семнадцатилетнему оболтусу из города Саратова, влюбиться в эту несравненную актрису и женщину до самозабвения.
— Боюсь, этот миф счастлив тем, что не записан на видеопленку… Уже упомянутый Илья Кабаков утверждает, что в искусстве Запада все уже было и потому ценится только безумие: если ты достаточно безумен и достаточно смел в своем безумии — тебя примут и дадут все, чтобы ты творил свое безумие дальше. Считаете ли вы себя достаточно безумным художником, чтобы быть по достоинству признанным в России? Или здесь цена безумию другая? И каковы шансы отечественного искусства окончательно потерять рассудок?
— Я не стал бы рассматривать проблему будущего культуры с точки зрения психопатологии.
Мой сводный брат страдал шизофренией и я не понаслышке знаю, как это страшно. Страшно не потому, что больной человек, не дай Бог, за палец тебя укусит, а потому, что он не свободен и свободным никогда не станет. Поэтому я не берусь судить о благотворности безумия в искусстве, я считаю решающим иное качество художника — нечто подобное бесстыдству, что ли. Это когда ты имеешь силу и мужество говорить о таких подробностях и противоречиях в твоей душе, о таких душевных движениях, которые человечество привыкло скрывать от самого себя.
Под утро, когда устанут влюбленность, и грусть, и зависть, И гости опохмелятся и выпьют воды со льдом, Скажет хозяйка: «Хотите послушать старую запись?» И мой глуховатый голос войдет в незнакомый дом. И кубики льда в стакане звякнут легко и ломко, И струнный узор на скатерти начнет рисовать рука, И будет бренчать гитара, и будет крутиться пленка, И в дальний путь к Абакану отправятся облака… И гость какой-нибудь скажет: «От шуточек этих зябко! И автор напрасно думает, что сам ему черт не брат!» «Ну, что Вы, Иван Петрович! — ответит ему хозяйка. — Бояться автору нечего: он умер сто лет назад!..» Александр Галич. «После вечеринки».Сбор данных
Гордон Диксон
Полуночный мир
Глава I
Мартин Пу-Ли переступил порог спортзала и невольно поморщился: с запахом пота не справлялась никакая вентиляция. Повышенная гравитация вынудила его слегка согнуть колени, а портфель потянул руку к земле. Сопротивляясь навалившейся тяжести, Мартин с усилием напряг мышцы. Он не был космонавтом, но в свои сорок три мог похвастаться отменным здоровьем — сильный, высокий, шесть футов и два дюйма, атлетически сложенный.
В дальнем конце зала Мартин увидел Рэйфа. Он поднимался по канату при помощи одних лишь рук.
«Фигура так себе», — отметил про себя Мартин. Хотя сброшенная футболка явила миру сильные, напряженные мускулы Рэйфа, тело его было всего лишь телом программиста, спортсмена-люби-теля, гоняющего в гандбол после работы.
Мартин подошел к канату.
— Рэйф! — крикнул он.
Из-под самого потолка донеслось:
— Сойди с мата.
Мартин отступил на пару шагов. Что-то со свистом пролетело мимо него и шмякнулось у самых ног. Рэйф лежал спиной на мате и улыбался: руки широко раскинуты, ладони вниз, ноги вместе — так падают в снег дети, чтобы оставить в сугробе свой отпечаток.