Шрифт:
Она вошла в его комнату в костюме, которого он раньше не видел: офицерский мундир, безупречный, подтянутый, с узкими эполетами и красной полосой вдоль штанин, волосы зачесаны назад (возможно, набриолинены), ботинки сверкают, а на лице с тяжелыми мужскими чертами едва заметные усики. Мина решительно устремилась к нему: «Ну, мой милый, ты, оказывается, даже не приступал, дай-ка я тебе помогу, все равно там надо затягивать сзади», — и она ослабила узел на его галстуке. Генри стоял, точно окаменев, не сопротивляясь, а она со знанием дела стянула с него рубашку, брюки, второй ботинок, носки и, что удивительно, даже трусики. Вымылся ли он? Держа за запястье, она затянула Генри в ванную, пустила теплую воду, протерла лицо губкой, отжала, стала тереть всюду как исступленная, точно совершала некий обряд. Он стоял нагишом посреди комнаты, как в кошмарном сне, а Мина рылась в вещах на его кровати, пока не нашла то, что искала; повернулась, держа в руках белые дамские панталоны, и Генри сказал про себя: «Нет», — но Мина уже опять была рядом. Встав перед ним на колени, она задорно сказала: «Подними ногу» — и похлопала его по икре тыльной стороной ладони, но он не шелохнулся, замер, напуганный нотками нетерпения в ее голосе: «Давай, Генри, ужин стынет». С трудом ворочая языком, он выдавил из себя: «Я их не надену». Еще мгновение она продолжала стоять, согнувшись у его ног, но потом вдруг выпрямилась, больно, злобно вцепилась в плечо, посмотрела прямо в глаза, точно собираясь ужалить взглядом. Она была загримирована под старика, подрисованные тут и там глубокие морщины растянулись от гнева вместе с нижней губой, обнажив зубы; его охватила дрожь — сначала в коленках, потом по всему телу. Она тряхнула его за плечо, прошипела: «Подними ногу» — и ждала, пока исполнит, но, двинувшись, он как — то сразу обмяк, и по ноге потекла тонкая струйка мочи. Она снова подтащила его к раковине, быстро вытерла ногу полотенцем и сказала: «Сейчас же», — и от ужаса, от унижения Генри потерял волю к сопротивлению, поднял одну ногу, потом другую, покорился холодному объятью платья, натянутого через голову, зашнурованного на спине, и колготкам, и кожаным босоножкам, и, наконец, тугому парику — золотистые локоны упали на глаза, свободно рассыпались по плечам.
Он увидел ее в зеркале — гадкую смазливую девочку, — отвернулся и понуро поплелся за Миной, шурша шелками и продолжая дрожать. Мина же выглядела теперь беспечной, примирительно подшучивала над его недавним упрямством, рассказала про свой поход куда-то (кажется, на ярмарку в парк Баттерси), и даже Генри, несмотря на смущение, догадался, что это ее возбуждение вызвано им, его близостью, его видом; дважды за время ужина она вставала, подходила к нему, целовала, тискала, разглаживала складки на платье: «Все забыто, все забыто». Позже, выпив три бокала портвейна, Мина развалилась в кресле и несколько раз подзывала его, как пьяный солдат потаскушку, сажала на офицерское колено. Генри старался держаться подальше, в животе все сжималось от ужаса, стоило только подумать, что Мина… Это она в образе или просто свихнулась? Он не мог решить, но игру в переодевание раз и навсегда разлюбил; в том, как она трясла его за плечо, как зашипела, было что-то темное, порочное, и, подчиняясь ее диктату, Генри гнал от себя эту мысль. К концу вечера, избегая Мининых рук, норовивших снова усадить его на колени, ловя свое отражение в многочисленных зеркалах гостиной (из каждого на него смотрела смазливая девочка в нарядном платье), он сказал себе: «Всё для нее, ничего не значит, всё она, я вообще ни при чем».
Эта темная загадочная ее сторона страшила Генри. В остальном Мина ему нравилась: была другом, часто смешила, не командовала. Уморительно имитировала голоса и, разойдясь во время рассказа (что случалось нередко), разыгрывала его по ролям, превращая гостиную в сцену.
— Решив окончательно и бесповоротно, что она бросает мужа, Дебора направляется прямиком на автобусную остановку. — Пританцовывая и размахивая руками, Мина выходит на середину комнаты. — И только там понимает, что попала в обед и сейчас из деревни не уехать. — Приложив колбу руку козырьком, Мина делает вид, будто высматривает автобус, затем хлопает себя по губам — рот открыт, глаза широко распахнуты, догадка озаряет ее лицо, как солнце, вышедшее из-за туч. — Тогда она решает вернуться домой и пообедать. — Снова короткий танец. — А дома за столом муж, и перед ним две пустые тарелки; он отрыгивает и говорит: «Я думал, ты меня бросила, поэтому съел твою порцию…»
Мина упирает руки в боки и буравит Генри ненавистным взглядом, будто он и есть этот самый муж (и Генри гадает, не надо ли ему подыграть: развалиться на стуле и рыгнуть). Но нет, Мина уже хохочет, давая понять, что рассказ закончился (она всегда смеется в конце). Временами Мину показывали по телевизору, чем Генри очень гордился, хоть это была всего лишь реклама: чаще всего она появлялась в обличье домохозяйки, знающей толк в стиральных порошках (бигуди под косынкой, болтает о чем-то с соседками у забора, одна из них наклоняется и спрашивает про ее простыни, в чем секрет белизны, и Мина объясняет с типичным южнолондонским прононсом). Мина специально взяла напрокат телевизор, чтобы смотреть себя в рекламе, они с Генри садились перед ним с программой и ждали ее появления. Дождавшись, смеялись. А потом Мина сразу же ею выключала. Лишь тогда они смотрели еще что-нибудь, но ее почти сразу начинали раздражать актеры: «Бог ты мой! Это же Пол Кук! В мое время он полы подметал в Ипсвичском репертуарном театре». Она вскакивала с кресла, уносилась на кухню, по дороге выдергивая из розетки шнур, и Генри еще некоторое время сидел один, глядя на гаснущую белую точку в центре экрана.
Однажды незадолго до Рождества, возвратившись из школы продрогшим и позже обычного, он обнаружил на столе рядом со своей чашкой (Мина намеренно положила так, чтобы нельзя было не заметить) стопку гладких белых пригласительных билетов, на которых изящным каллиграфическим почерком, витиеватым и стройным, было оттиснуто: Мина и Генри приглашают вас на маскарад.
Вход только в костюмах. Подтвердите присутствие. Генри прочел несколько билетов (даже собственное имя выглядело на них незнакомым) и посмотрел через стол на Мину, которая наблюдала за ним, пряча улыбку в уголках губ, предвкушая его восторги. Радуясь, но не желая этого показать из страха, что она заподозрит его в неискренности, Генри сказал с деланым равнодушием: «Очень мило», — хотя это было не то, совсем не то, что он чувствовал: в жизни не участвовал в маскараде, в жизни не видел своего имени на пригласительных билетах. Что-то в Мине мешало в этом признаться, но и молчать было нельзя: «А в каких костюмах?» Поздно: Мина уже хохотала, вскочив со стула, семенила, как балерина на пуантах, подпевая в такт крошечным шажкам: «Мило? Мило? Мило? Мило?» — и, описав по комнате круг, закончила свое па-де — буре на его половине — он не сводил с нее растерянных глаз. Зайдя за стул, взъерошила ему волосы, точно лаская, но вдруг дернула так, что стало больно глазам. «Генри, мой мальчик, бесподобно, фантастично, чудовищно, но только не мило; мило — это не про нас», — не прекращая теребить волосы, пропуская их между пальцев. Он задрал голову, уворачиваясь от ее рук, и она вдруг поймала свое отражение в его огромных, опрокинутых глазах — тотчас смягчилась, обняла в порыве искренней нежности. «Уж мы повеселимся на славу, ты рад? Как тебе пригласительные?» Он снова повертел билеты в руках, серьезно сказал: «Пустьтолько попробуют не прийти». И уже другим, совсем не ядовитым тоном, наливая ему чай, она объяснила: костюмы должны до неузнаваемости изменить внешность, чтобы никто никого не узнал. Потом принялась шутить и рассказывать всякие истории про тех, кого собиралась позвать.
После ужина они сидели у камина и разговаривали (Мина в блузке и юбке из диоровской коллекции «Новый образ», вошедшей в моду вскоре после войны, Генри — в курточке Фаунтлероя), как вдруг Мина спросила после затянувшейся паузы: «Ну а ты? Кого ты собираешься пригласить?» Генри несколько минут молчал, перебирая в голове приятелей. В школе он был другим, вел себя иначе: гонял с мальчишками в салочки или долбил футбольным мячом об стенку, а на уроках то и дело вворачивал Минины словечки, переиначивал ее рассказы, выдавая их за свои, — учителя находили, что он не по летам развит. Приятелей у него было много, но в отличие от большинства одноклассников лучшим другом он так и не обзавелся. А дома, отсиживая очередной драматический этюд Мины, пережидая ее дурное настроение, про школу забывал — это были два взаимоисключающих мира: один — большой и свободный, с высокими окнами, линолеумными полами, длинным рядом вешалок для пальто; другой — тесный, его вещи в комнате, две чашки чая и Минины игры. Описывать Мине свой день было все равно что вспоминать приснившийся сон за завтраком — то ли правда, толи вымысел; наконец он сказал: «Не знаю, никто не приходит в голову». Разве могут те, с кем он гоняет в футбол, быть в одной комнате с Миной? «Неужели нет никого, кто был бы достоин твоего приглашения?» Генри не нашелся что ответить. Достойные есть, но чтобы изменять внешность, наряжаться — этого он не представлял.
Назавтра она уже не задавала вопросов, делилась своими идеями — их у нее была масса, и все о маскараде. Для пущей таинственности в гостиной необходима полутьма. «Даже ближайшие друзья не узнают друг друга», костюмы будем готовить в секрете, Мина войдет неузнанная, смешается с толпой, расслабится, ведь напитки можно наливать и самим, представляться тоже (имена, естественно, вымышленные), тем более что гости в основном народ театральный, мастера переоблачений и перевоплощений, а суть актерского мастерства (как его понимает Мина) в том и состоит, чтобы каждый раз выдавать себя за другого, представать, так сказать, в ином обличье. И переведя дух, еще и еще идеи — эти пришли ей в голову, пока она принимала ванну: всюду красные лампочки, пунш по особому рецепту, какое-нибудь музыкальное попурри и, возможно, ароматические палочки. Наконец приглашения были разосланы, все необходимые распоряжения даны, а до маскарада оставалось еще целых две недели, поэтому Мина (а следовательно, и Генри) решила больше о нем не говорить. Поскольку все костюмы племянника были ей знакомы (сама же их и покупала) и в любом из них она бы его сразу узнала, Мина дала ему денег на новый наряд с условием, что выберет сам и сохранит в секрете. Проходив всю субботу, Генри нашел его в лавке старьевщика у станции метро «Хайбери и Ислингтон»: среди фотоаппаратов, испорченных электробритв и пожелтевших книг лежала холщовая маска монстра, похожего на Бориса Карлоффа [22] (с прорезями для глаз и рта, натягивалась на голову как капюшон). Тонкие упругие волосы торчали в разные стороны, выражение лица было одновременно смешным и удивленным, совсем не пугающим. «Тридцать шиллингов», — сказал продавец. Генри не захватил с собой денег и попросил оставить маску до понедельника — собирался зайти за ней по дороге из школы.
22
Уильям Генри Пратт (1887–1969), известный как Борис Карлофф, прославился в роли Чудовища в фильме Джеймса Уэйла «Франкенштейн» (1931).
Но в понедельник он не зашел; в понедельник он встретил Линду, и все потому, что парты в классе были расставлены парами, по четыре в ряд, с проходом посередине. Генри только недавно перешел в эту школу и восседал за последней партой один, так уж вышло, все остальные места были заняты. Учебники, карты и пара игрушек занимали весь стол, хорошо сидеть сзади, ни с кем не делиться. Учительница, объяснявшая про меры длины, сказала, что шесть метров — это как от нее до парты Генри, и все обернулись и посмотрели с завистью, конечно, это егопарта. А в понедельник за ней сидела девочка, новенькая, раскладывала цветные карандаши, как у себя дома. Поймав его взгляд, она опустила глаза и сказала тихо, но твердо: «Меня сюда посадили», — и, нахмурившись, Генри уселся рядом: мало того что посягнули на его территорию, так еще и девчонка! Первые три урока он старается ее просто не замечать, смотрел прямо перед собой, повернуть голову значило примириться, девчонки только и ждут, чтобы на них осмотрели. На перемене вышел из класса первым, спрятавшись под лестницей, выпил молоко (не хотел встречаться с друзьями), дождался, пока в классе никого не останется, вернулся и стал собирать свои вещи с ее половины парты — тендер от механического поезда, старую одежду и прочее, — угрюмо рассовал все это по двум полиэтиленовым пакетам, положил за ее стулом — пусть знает, на какие жертвы она обрекла. Вернувшись, девочка попробовала робко улыбнуться, прежде чем сесть, — он был резок, подчеркнуто пренебрежителен, отвернулся, потирая руки.