Шрифт:
Однажды передо мной неожиданно возник образ молодой блондинки с печальным выражением лица — той, что я видел в Ривбеле, той, что мельком взглянула на меня. В течение вечера мне нравились и другие — теперь она одна поднималась из глубин моей памяти. Мне казалось, что я ей запомнился, я ждал, что она пришлет ко мне кого-нибудь из ривбельских служащих. Сен-Лу не знал ее, но думал, что она женщина порядочная. Видеться с ней, видеться постоянно было бы очень нелегко. Но ради этого я был готов на все, я только о ней и думал. Философия любит рассуждать о свободе и необходимости. Пожалуй, ни в чем так полно не выявляет себя необходимость, как когда, с помощью подъемной силы, загнанной, пока мы действуем, внутрь, она, едва лишь наша мысль успокоится, подхватывает одно из наших воспоминаний, до сих пор не возвышавшееся над другими, потому что его пригнетала сила рассеянности, и стремит ввысь, ибо, хотя мы об этом и не подозревали, очарования в нем заключалось больше, чем в каком-либо еще, мы же обращаем на это внимание двадцать четыре часа спустя. И, пожалуй, это вместе с тем и самый свободный акт, — ведь в него еще не входит привычка, своего рода умственная мания, которая в любви содействует воскрешению одного-единственного человеческого облика.
Это было как раз на другой день после того, как передо мной у моря восхитительным строем прошли девушки. Я попытался о них разведать у тех, кто почти каждый год приезжал в Бальбек и останавливался в нашем отеле. Никаких сведений они мне не дали. Почему — это мне позднее разъяснила одна фотография. Кто бы мог теперь узнать в них, только-только, но уже вышедших из того возраста, когда с людьми происходит полная перемена, бесформенную и все-таки прелестную, совсем еще ребячью, гурьбу девочек, всего лишь несколько лет назад сидевших на песке вокруг палатки, образуя что-то вроде белеющего созвездия, в котором можно было различить два глаза, блестевшие ярче, нежели другие, лукавое лицо, белокурые волосы — различить и тотчас снова потерять из виду, мгновенно слить их в одно внутри расплывчатой молочно-белой туманности?
Разумеется, в те еще столь недавние времена неясно было не впечатление от группы, как у меня вчера, когда она появилась предо мной впервые, а сама эта группа. Тогда эти маленькие девочки находились на низшей ступени развития, на которой своеобразие еще не накладывает отпечатка на каждое лицо. Подобно примитивным организмам, у которых индивидуальное само по себе не существует, у которых оно создается не столько каждым полипом в отдельности, сколько состоящей из них колонией полипов в целом, они жались друг к дружке. Время от времени одна из них валила наземь соседку, и тогда дикий хохот, — а смех был, кажется, единственным проявлением их внутренней жизни, — всколыхивал их всех одновременно, стушевывая, сливая эти нечеткие гримасничающие лица в студенистость единой грозди, искрящейся и дрожащей. На старой карточке, которую они мне потом подарили и которую я сберег, в их детскую группу входит столько же статисток, сколько впоследствии принимало участие в шествии женщин; чувствуется, что на пляже они должны уже выделяться необычным пятном, притягивающим взгляд; но личность каждой можно постичь чисто умозрительно, считаясь с возможностью всяческих превращений в юности вплоть до того предела, когда изменившиеся формы предъявят права на другую личность, которую тоже надо будет опознать по высокому росту и вьющимся волосам, прекрасные черты которой, вероятно, искажала морщащая гримаса, видная на карточке; а так как расстояние, пройденное за короткое время внешним обликом каждой из этих девушек, давало о происшедшей в них перемене весьма смутное представление и так как, с другой стороны, то, что было в них общего, иначе говоря — коллективного, и тогда уже обозначалось резко, то даже лучшие подруги путали их иной раз на карточке, и в конце концов сомнение разрешалось благодаря какому-нибудь украшению, о котором было точно известно, что его носит только одна из них. Та пора, такая непохожая на теперешнее время, когда я их увидел у моря, такая непохожая и вместе с тем такая недавняя, миновала, а они все еще умели покатываться со смеху, в чем я удостоверился вчера, но то был уже не заливистый, почти беспричинный смех детства, судорожная разрядка, когда-то поминутно заставлявшая их головы нырять, — так стайки гольянов в Вивоне то рассеивались и исчезали, то, мгновенье спустя, опять плыли вместе; лица девушек теперь владели собой, глаза их были устремлены к определенной цели; только неуверенность, зыбкость моего первоначального, вчерашнего, восприятия могла нерасчленяемо соединить, — как это делал их былой смех на старой фотографии, — спорады [276] , ныне обретшие своеобразие и оторвавшиеся от бледной мадрепоры.
276
Спорады — колонии однородных примитивных организмов. Мадрепора — коралл с очень развитым известковым скелетом.
Разумеется, когда мимо меня проходили красивые девушки, я давал себе слово еще раз увидеться с ними. Обыкновенно такие девушки больше не появляются; да и память, скоро забывающая об их существовании, с трудом отыскивала бы их черты; наши глаза не узнали бы, их, пожалуй, и вот уже мимо нас проходят другие девушки, которых мы тоже больше не увидим. Но: иногда — и так именно и произошло с дерзкой стайкой — случай упорно приводит их к нам. Случай этот представляется нам счастливым, — мы различаем в нем; нечто вроде организующего начала, силы, упорядочивающей нашу жизнь; благодаря ему становится прочным, неотвратимым, а иногда — после перерывов, подающих надежду, что мы перестанем вспоминать, — и жестоким постоянство образов, нашу приверженность которым мы впоследствии будем рассматривать как написанную нам на роду и которые, не вмешайся случай, мы на самых первых порах забыли бы так же легко, как позабыли столько других.
Отпуск Сен-Лу кончался. Девушек я больше на пляже не встречал. Днем Сен-Лу очень мало бывал в Бальбеке и не имел возможности заняться девушками и постараться ради меня познакомиться с ними. Зато вечером он располагал временем и все так же часто увозил меня в Ривбель. В ресторанах вроде ривбельского, так же как в городских садах, в поездах, можно встретить людей, прикрытых заурядной внешностью, но с такой фамилией, которая поражает нас, когда мы, между прочим задав вопрос, узнаем, что, вопреки нашим предположениям, это не простой смертный, а ни больше ни меньше, как министр или герцог, о котором мы много слышали. Не раз и не два в ривбельском ресторане мы с Сен-Лу наблюдали, как садился за столик незадолго до закрытия высокий мужчина крепкого телосложения, с правильными чертами лица, с сединой в бороде, с остановившимися глазами, глядевшими куда-то в пустоту. Однажды вечером мы спросили у владельца ресторана, кто этот неведомый, одинокий и запоздалый посетитель. «Как! Вы не знаете знаменитого художника Эльстира?» — воскликнул ресторатор. Сван как-то упомянул о нем при мне, а по какому поводу — это у меня из памяти выпало; но провал в воспоминаниях, так же как при чтении пропуск члена предложения, иной раз порождает не неуверенность, а преждевременную уверенность. «Это друг Свана, очень известный художник, в большой славе», — сказал я Сен-Лу. В то же мгновенье по нам обоим пробежал трепет при мысли, что Эльстир — великий художник, знаменитость, а затем — при мысли, что он не отличает нас от других посетителей и не подозревает, каким восторгом полнимся мы, когда думаем об его таланте. Конечно, то, что он не догадывался о нашем восхищении и о нашем знакомстве со Сваном, было бы для нас менее мучительно не на курорте. Но мы еще находились в той поре, когда энтузиазм не может оставаться безмолвным, вдобавок мы попали в среду, где инкогнито душит, и вот мы за двумя нашими подписями послали Эльстиру письмо, в котором признались, что в нескольких шагах от него ужинают два страстных поклонника его таланта, два приятеля его большого друга Свана, и просили позволить засвидетельствовать ему свое почтение. Один из официантов взялся передать знаменитому человеку наше послание.
Таким знаменитым, как утверждал хозяин заведения, и каким он станет всего лишь несколько лет спустя, Эльстир, пожалуй, тогда еще не был. Но Эльстир был одним из первых посетителей ресторана, когда это было еще что-то вроде фермы, и он привел сюда за собой целую колонию художников (впрочем, все они потом перебрались в другие места, как только ферма, где ели на свежем воздухе, под навесом, превратилась в фешенебельный ресторан; Эльстир опять начал ходить в Ривбель только потому, что его жена, с которой он жил неподалеку отсюда, на время уехала). Большой талант, даже если он еще не признан, всегда вызывает восхищение, и хозяина фермы могли в этом убедить вопросы заезжих англичанок, жаждавших знать, какой образ жизни ведет Эльстир, или письма, которые тот в большом количестве получал из-за границы. Тогда же хозяин заметил еще, что Эльстир не любит, чтобы его отрывали от работы, что он встает по ночам, идет с молоденькой натурщицей к морю, и та, нагая, позирует ему при лунном свете; когда же хозяин узнал на картине Эльстира деревянный крест, стоявший при въезде в Ривбель, то сказал себе, что художник так много трудится не зря и что туристы восхищался им не напрасно.
— Наш крест! — твердил он в изумлении. — Все четыре части! Да, большой труд!
И он раздумывал: а вдруг маленький «Восход солнца над морем», который Эльстир ему подарил, — это целое состояние.
Мы видели, как Эльстир прочитал наше письмо, как положил его в карман, доужинал, попросил подать вещи, затем встал из-за стола, а мы, уверенные, что оскорбили его нашим обращением к нему, и хотели и боялись незаметно уйти. Мы ни на секунду не задумались над, казалось бы, самым важным, — над тем, что наш восторг перед Эльстиром, в искренности которого мы никому не позволили бы усомниться, который проявлялся в том, как тяжело мы дышали, ожидая ответа, и который мог бы заставить нас отважиться на любой трудный шаг, на какой угодно подвиг, если это будет нужно великому человеку, — наш восторг не был таким, каким мы его себе представляли, — преклонением почитателей: ведь мы же ничего из работ Эльстира не видели; восторженное чувство вызывало у нас отвлеченное понятие: «великий художник», а не его, неведомое нам, творчество. То было, в сущности, преклонение пустопорожнее, рамка из возбужденных нервов, сентиментальная оправа для беспредметного восторга, то есть что-то неразрывно связанное с детством, вроде органов, отмирающих у взрослого; мы же были еще дети. Между тем Эльстир подошел к двери, потом вдруг повернулся и направился к нам. Меня охватил блаженный ужас, какой несколько лет спустя уже ничто не могло бы на меня навести, ибо привычка к обществу не допускает даже мысли, что могут явиться столь странные поводы к такого рода волнениям, к которым у нас к тому же с возрастом ослабевает способность.
Эльстир сел за наш столик, но, сколько я ни пытался ввернуть в разговор что-нибудь о Сване, он ничего на это не отвечал. Я решил, что он его не знает. А вот в свою бальбекскую мастерскую он меня пригласил, — не пригласив Сен-Лу, — куда мне, пожалуй, не открыла бы доступа рекомендация Свана, будь Эльстир в самом деле с ним дружен (мы склонны преуменьшать важность той роли, какую играют в жизни бескорыстные чувства) и чем я был обязан нескольким сказанным мною словам, из коих Эльстир сделал вывод, что я люблю искусство. Он был настолько любезнее со мной, чем Сен-Лу, насколько любезность Сен-Лу была выше приветливости мелкого буржуа. По сравнению с любезностью великого художника любезность человека, принадлежащего к высшей знати, как бы эта любезность ни была обворожительна, кажется лицедейством, подделкой. Сен-Лу старался понравиться, Эльстир любил раздавать, любил отдавать себя другим. Все, что у него было, — мысли, произведения и все прочее, которое он ценил гораздо меньше, — он с радостью отдал бы тому, кто его понял. Но за отсутствием подходящего общества он жил уединенно, необщительно, и светские люди считали это позой и невоспитанностью, власти — неблагонадежностью, соседи — сумасбродством, а его родные — эгоизмом и самомнением.