Керсновская Евфросиния Антоновна
Шрифт:
Надышавшиеся злой пыли
Но были обвинения, которые я с негодованием отвергала! Никогда, ни одного мгновения мне не приходило в голову, что за все эти безобразия, несправедливости, тупость и прочее ответственность ложится на Россию, мою родину, чей путь был всегда непомерно труден и тернист и все же от падения к падению привел ее, наперекор всем прогнозам, на такие вершины, откуда она действительно могла смотреть свысока на все те страны, что, суетясь и ставя друг другу подножки, с постным и благопристойным видом вышагивали по некрутой лестнице, на которой постелен коврик, аккуратно закрепленный медными прутиками.
Пусть в настоящее время не все построено так, как мне этого бы хотелось, пусть не все, далеко не все я одобряю, пусть многое вызывает озабоченность и тревогу, но неужели всего этого достаточно, чтобы перечеркнуть тысячелетнее стремление вверх? Разве могла бы я (да и любой честный сын своей родины) пожелать, чтобы кто-то изловчился, подцепил ее крючком за ногу, столкнул в яму, оглушив ее в придачу так, чтобы легче было развалить все созданное и построенное ее сыновьями — нашими отцами и дедами? И все это — чтобы свести счеты или отомстить за личные неприятности? Нет! Трижды нет!
То, что я вот уже третий год наблюдала, утвердило меня в мысли, что многое нужно поставить с головы на ноги, много душных комнат проветрить и много мутных стекол протереть, чтобы с людей сошел, как паутина, весь этот слой затхлой пыли, который день за днем, год за годом оседает из всей этой атмосферы, насыщенной страхом и недоверием. Этот страх — самое ужасное на свете. Кто боится, тот пресмыкается. Кто пресмыкается, тот ненавидит. Но из ненависти не рождается ничего, кроме зла и лжи. А это — смерть! Единственное, что безнадежно и непоправимо. Я борюсь с этой «пылью», порождающей силикоз души — смертельную болезнь, но я понимаю, что лошадей на переправе не меняют и все силы, все старания должны быть направлены к одной цели, одной единственной — устоять и победить.
Это общая цель, а личное подождет!
Поэтому я самым категорическим образом отвергала как нелепую клевету, приписываемую мне Хохриным, а может следователем, желание победы немцам. Раньше я враждебности к немцам не питала, я была далека от мысли, что и они смогут до такой степени надышаться этой злой пыли и совсем ошалеть, но после 1934 года, то есть после расправы Гитлера со своими соратниками, я поняла, что грязными руками ничего чистого не создают. Тогда уже мне стало ясно, что, какими бы красивыми словами ни прикрывался диктатор, его оружие — страх. И страх — его хозяин!
К счастью, сколько ни старались все «юристы», какие бы каверзы ни выдумывали, факт остался фактом: никто и никогда от меня не услышал злого слова в адрес России, которая мне дорога несмотря ни на что!
Квинтэссенция лжи
Все это больше всего походило на толчение воды в ступе. Я говорила честно и бесстрашно всю правду по многим причинам. Тут было всего понемногу: и брезгливое отвращение ко лжи, и гордость, не допускающая и мысли об отступлении, и просто упрямство, а может быть, и отчаяние. Ведь мне уж было ясно, что спасения нет…
Но больше всего выводило меня из себя то, что моим словам следователи придавали абсолютно чуждый мне смысл, втискивая их в своего рода прокрустово ложе, чтобы создавалось впечатление, что мною руководили все пороки, приписываемые буржуазно-капиталистическому, помещичьему строю: эгоизм, жадность, трусость, злость!
Хохрин на очную ставку не явился, а прислал свои показания в письменной форме. Из них я узнала, что он слышал, как я вошла в контору, но думал, что это уборщица принесла дрова; он же подтвердил, что, по моему указанию, найден топор, брошенный мною под крыльцо. Зато на очную ставку явилась Тая, дочь нашей поварихи, та самая четырнадцатилетняя красавица, поразившая меня редким сочетанием неподдельной красоты и детской простоты, не сознающей ее.
Прошел год. Тае было теперь чуть больше пятнадцати, но мне было больно смотреть на нее. Видно, «сделала карьеру» — от былой свежести не осталось и следа. Была она одета по-городскому, безвкусно и вульгарно, в какой-то немыслимой шляпке, с прической, с подведенным, подскубанным, подкрашенным лицом. Но держалась она твердо, спокойно и уверенно.
— Я слышала от Керсновской много интересного, неизвестного мне о жизни в чужих краях. Она много видела и хорошо рассказывала о разных странах, городах, обычаях… Учила нас песням: она за работой всегда пела. А чтобы желала она зла нашей родине или хвалила Гитлера — нет, этого я ни разу от нее не слышала.
Она не только не оболгала меня, но даже не сказала того, что я говорила и что могло бы мне повредить. Например: «Бездомная собака в зимнюю пору счастливей здешних рабочих и даже начальников».
И вот меня отвели в смежное с судом здание, где прокурор должен был «ознакомить меня с материалом закончившегося следствия» — так называемое «подписание 206-й статьи». Это пустая формальность, и мне неясно, зачем прокурору понадобилось провести в беседе со мной полдня? Но мне, в сравнении с невероятной тоской в грязном, вонючем, холодном и темном клоповнике, среди плачущих, отчаявшихся, убитых горем баб, это было даже приятно.