Керсновская Евфросиния Антоновна
Шрифт:
Еще раз вызвал меня к телефону диспетчер и получил тот же спокойный ответ: «Грузим, бурим…» С нашего участка уголь шел непрерывно. Я переходила с одной скрейперной лебедки на другую и грузила полным ковшом.
После смены меня вызвали для нагоняя к начальнику шахты. У него собрался весь «конклав».
— Отчего вы умолчали о том, что у вас рабочие бунтуют?
— Потому что они не бунтовали.
— Как это не бунтовали?! А что они делали?
— Переживали свою горькую обиду. За это я их не осуждаю: их можно понять, им должно сочувствовать!
— Но вы обязаны были сообщить. Диспетчер вас спрашивал.
— Диспетчер спросил меня, что у нас на участке, я и ответила: «Грузим, бурим». Это вполне соответствовало истине: я всю смену грузила, а Виснер бурил.
Сутки шахта не работала. Затем…
Первым встал Травянко:
— Эх, ребята, пустые это хлопоты. Правды нет и не будет! Антоновне — неприятности, а нам — никакой пользы. Да и холодно сидеть без дела.
Одни за другим повставали все и принялись за дело.
Мертвый в гробе — мирно спи! Жизнью пользуйся, живущий!Нет! У тех бедняг и гробов-то не было, «мирно спать» им приходилось под Шмитихой, в холодной водичке. Что же касается пожелания живым… Можно ли это назвать жизнью?
Чудеса в юридическом решете: как каторжан освобождали
Говорят: «Правосудие — это как дешевая колбаса. Когда узнаешь, из чего это состряпано, то пpотивно станет». Из каких компонентов состоит советское правосудие, мне никогда не было ясно; а то, что я наблюдала в 1954-м и 1955 годах, окончательно повергло меня в недоумение.
Если вначале освобождали лишь после пересмотра дела с опросом свидетелей, привлечением материалов, и тянулось все это довольно долго, то после дело пошло куда быстрее. Накануне пересуда заключенного вызывали в УРЧ и предупреждали, что он должен безоговорочно признать все пункты обвинения и его освободят, если он уже отбыл половину своего срока, принимая во внимание зачеты, введенные в 1950 году. В противном случае с ним канителиться не будут: сиди, мол, до конца срока.
Впервые я об этом услышала от уборщика, мывшего полы в конторе шахты:
— Если меня вызовут, я все признаю, хоть в обвинении и слова правды нет. Мне лишь бы до дому, к жинке под бочок. Она меня уже семь лет ждет. Знает, что я не виновен. И отец с матерью знают. И вся деревня знает, что меня оговорили. Так мне-то наплевать, что в бумажках написано!
— А все же?
— Там написано, будто я и еще несколько хлопцев по приказу немцев побросали раненых красноармейцев в колодец. И дровами забросали. Они якобы еще три дня там стонали, умирая. Так то все брехня…
Я чуть не шарахнулась от него в ужасе. А вдруг он и впрямь такое чудовище? Такой добродушный, всегда улыбающийся парень… Так и не могла я избавиться от этой мысли: «А вдруг?..» Да, мое «высшее образование» еще не было завершено.
Одно время освобождали буквально пачками. Я имела пропуск в одиннадцатую зону, так как там жили мои работники, и воспользовалась им, чтобы присутствовать на пересмотре дела моего бригадира Гриши Цыбульского.
Суд имел место в лагерном клубе, на сцене. И, право же, это был не суд, а водевиль.
После вступительных формальностей и установления личности Цыбульскому задали три вопроса.
— Кто такой маршал Жуков?
Цыбульский ответил.
— Что ты знаешь о маршале Ворошилове?
Цыбульский рассказал в нескольких словах биографию луганского слесаря.
Третий вопрос был подобен двум первым. Ответов на эти вопросы было довольно, чтобы Цыбульский вышел на волю!
«Убийца» своих внуков
Я, как единственная женщина в шахте, мылась в душе для начальников, маленькой кабине рядом с душем для ИТР. В этом крыле банщиком был старичок — лысый, седой, дряхлый. Однажды, когда я, помывшись, пробиралась, стыдливо драпируясь полотенцем, навстречу мне шагнул этот самый старичок.
— Антоновна, хоть вы подайте мне совет! — воскликнул он. — Как мне быть? Завтра будет мне пересуд. Меня предупредили, что я должен признать все, в чем меня обвиняют. Но это ложь! Чудовищная ложь! И я никак не могу…
— Но ведь, дедушка, всюду ложь! Какая же такая особенная ложь, что вас так особенно испугала?
— Каюсь в своей вине: я был при немцах бурмистром. Собачья это жизнь, собачья и работа. День-деньской на всех: гав! гав! Надо лошадей, подводы? С меня требуют — хожу собираю. Надо людей на работы — опять я гавкаю. Свои проклинают; враги угрожают. О Господи, Твоя воля! За страх служил я им, но служил: в этом и виноват. За эту вину, за свое лакейство вот уже десять лет на каторге. Но ведь обвиняют меня в том, что я всех женщин и детей в церковь загнал и сжег их, и своих внуков в том числе. Но этого же не было! Ни внуков своих, никого никто не сжигал! Я уже стар, мне недолго жить. Если я на себя такую напраслину возведу, то какими глазами я на людей смотреть буду?! Ведь не успею я эту ложь с себя смыть, так и в могилу этот позор унесу. Не могу я, не могу… О Боже, как мне быть?