Шрифт:
Вспоминаю, как появилось радио и каждый думал — ах, как чудесно, мы теперь будем слышать весь мир! А телевидение… Как потрясающе — мы скоро сможем увидеть, что происходит в Китае, в Индии, в самых далеких уголках света! Я сам размечтался, как приобрету однажды маленький аппарат, покручу какой-нибудь диск в нем, и мне покажут китайцев, идущих по улицам Пекина и Шанхая, или дикарей, совершающих в дебрях Африки свои ритуалы инициации. Ну и что же мы видим и слышим сегодня? Да только то, что нам позволяет видеть и слышать цензура. Индия так и осталась далекой, даже, думаю, она сейчас подальше от нас, чем была пятьдесят лет назад. В Китае продолжается страшная война — а их революция имеет для рода человеческого куда большее значение, чем все эти европейские дела. Видите ли вы что-нибудь из этого в кинохронике? Да даже газеты говорят об этом совсем мало. Пять миллионов китайцев могут погибнуть от наводнений, голода, эпидемий, будут изгнаны оккупантами из своих домов, а новости, во всяком случае заголовки новостей, ничего об этом не скажут, и нам не придется волноваться о — китайцах. В Париже я видел один раз в кинохронике бомбежку Шанхая — и это было все. Потому что таких ужасов французскому желудку не переварить. По сей день нам не показали подлинных картин Первой мировой войны. Вы должны быть влиятельным человеком, чтобы получить возможность взглянуть на эти совсем; недавние ужасы. А пока есть только «учебные» фильмы. Видели вы их? Просто поэмы, миленькие, одно-! образные, усыпляющие, гигиеничные, да еще статистика — все полностью выхолощено и спрыснуто лизолом. В таком виде войну и баптисты, и методисты одобрят.
Кинохроника вовсю показывает дипломатические похороны, крестины военных кораблей, пожары и взрывы, авиакатастрофы, спортивные состязания, конкурсы красоты, моды, косметику и речи политиков. А в образовательных фильмах крутятся сюжеты о машинах, фабриках, товарах ширпотреба и преступлениях. Войну мы можем увидеть только в иностранных декорациях. Из кинохроники и по радио нам известно столь же много о других народах, сколько марсианам известно о нас. И эта бездонная пропасть сказывается на физиономии американца. В больших и малых городах вы повсюду встречаете типичного американца. Выражение лица у него лишено суровости, оно вежливое, якобы серьезное и безусловно глупое. Обычно на нем дешевый костюм из магазина готового платья, его ботинки начищены до блеска, в кармане вечное перо и карандаш, в руках портфель и, конечно же, он носит очки, фасон их меняется согласно моде. Он выглядит так, словно произведен университетом при содействии магазинов верхней одежды от одной фирмы. И все они почти неотличимы друг от друга так же, как автомобили, радиоприемники и телефоны. Таков мужской тип в возрасте от 25 до 40 лет. За пределами этого возраста мы встречаемся с другим типом — средних лет мужчина, которому пора уже подумывать о вставной челюсти, который пыхтит и отдувается, носит бандаж, хотя утверждает, что это ремень. Он слишком много ест и пьет, слишком много курит, слишком мало двигается, слишком много говорит, и всегда что-то в нем требует починки. Умирает он чаще всего от сердечного приступа. Город вроде Кливленда — апофеоз подобных типажей. Такие же строения, такие же рестораны, такие же парки, такие же воинские мемориалы. Самый типичный большой американский город из всех попадавшихся мне до сих пор. Процветающий, преуспевающий, энергичный, чистый, просторный, с отлично поставленной санитарией, постоянно черпающий бодрость из обширных вливаний иностранной крови и озона с озера, он предстает в моей памяти коллажем из многих американских городов. И все-таки, несмотря на все свои добродетели, на всё необходимое для жизни, роста, процветания, он остается мертвым местом — убийственно скучным, дохлым местом. Я предпочел бы почему-то умереть в Ричмонде, хотя, видит Бог, Ричмонд мало чем может похвастать. Но в Ричмонде и в любом городе Юга нет-нет да и встретишь человека, выпадающего из нормы. Юг полон эксцентричных людей, он все еще сохраняет способность производить индивидуальности. Причем самые яркие среди них — разумеется, люди «от земли», из захолустья. Когда вы проезжаете по негустонаселенному штату вроде Южной Каролины, вы знакомитесь с очень интересными людьми — общительными, вздорными, жизнелюбивыми и независимо мыслящими созданиями, которые принципиально не соглашаются ни с чем и ни с кем, но именно они делают жизнь блаженством и радостью.
Вряд ли найти более разительный контраст между двумя регионами, чем между штатом, похожим на Огайо, и штатом, похожим на Южную Каролину. И нет в этих штатах более несхожих городов, чем Кливленд и, к примеру, Чарлстон. В Чарлстоне вам, как это ни удивительно, придется сначала припечатать собеседника к ковру, а уж потом приступить к разговору о делах. И если он окажется хорошим бизнесменом, этот парень из Чарлстона, он скорее всего будет малость свихнувшимся на чем-то очень уж необычайном. Вот он: выражение его лица постоянно меняется, глаза сияют, волосы стоят дыбом, голос полон страсти, галстук сбился на сторону, подтяжки сброшены с плеч, он плюет и чертыхается, вкрадчиво воркует и поднимается на дыбы, даже пируэты иногда разрешает себе. Единственная вещь, на которую он не соблазнится в вашем присутствии, — взглянуть на свои часы. У него есть время, у него уйма времени. И он выполнит в должный час то, что наметил выполнить, и обойдется при этом без пыли в воздухе, без вони машинного масла и щелканья кассовых аппаратов. Величайшие транжиры времени встречены мною не на Юге, а на Севере, среди суетливых, сующих всюду свой нос торопыг. Вся их жизнь, можно сказать, есть напрасная трата времени. Одутловатый, страдающий одышкой, с двумя подбородками человек, превратившийся к сорока пяти годам в существо бесполое, это грандиозный монумент тщеты, созданный Америкой. Он нимфоман, но только его пыл растрачивается впустую. Он человек из палеолита, привидевшийся в галлюцинации. Он сумма жиров и истрепанных нервов, обращаемых страховым агентом в пугающие тезисы. Он оставляет после себя на земле процветающих, неугомонных, пустоголовых, бездельничающих вдовиц, сбивающихся в отвратительные бабьи шайки, где толкуют то о политиках, то о диабете.
Я, было, совсем забыл о Детройте. Да, именно здесь взбунтовался Свами Вивекананда. Тот из вас, кто достаточно стар, может помнить переполох, поднявшийся после его выступления в Парламенте религий в Чикаго в начале девяностых. История скитаний этого человека, разразившегося электрическим разрядом над американским обществом, читается как легенда. В начале никем не признаваемый, отверженный, вынужденный, чтобы не умереть с голоду, просить подаяние на улицах, он в конце концов был провозглашен крупнейшим духовным вождем нашего времени. Самые разные предложения посыпались на него со всех сторон. Богачи хотели залучить его к себе и превратить в паяца, но в Детройте, после шестинедельного пребывания в Америке, он поднял мятеж. Все контракты были порваны, и с того момента он стал странником, перебираясь из города в город по приглашению того или иного общества. Но вот слова Ромена Роллана: «Первое впечатление изумления и восторга перед потрясающей мощью молодой республики рассеялось. Вивекананда почти сразу же наткнулся на грубость, бесчеловечность, умственную ограниченность, узкий фанатизм, колоссальное невежество, на подавляющую наивную и самоуверенную неспособность видеть всех тех, кто думает, верует, живет иначе, чем избранный народ рода человеческого… Терпеливым он не был. Он не скрывал своих чувств. Он клеймил пороки и преступления западной цивилизации с характерными для нее чертами насилия, хищничества, разрушения. Однажды в Бостоне, когда ему предстояло говорить на прекрасную религиозную тему (о Рамакришне), он почувствовал такое отвращение при виде аудитории, хитрой и жестокой толпы светских и деловых людей, что не пожелал допустить их в свое святилище, внезапно переменил предмет и с негодованием обрушился на цивилизацию, представителями которой были эти волки и лисицы. Скандал получился ужасный. Сотни слушателей покинули зал, и пресса пришла в неистовство. Особенно он был беспощаден к ложному христианству и религиозному лицемерию: "Прекратите вашу похвальбу! Где преуспело ваше христианство, не прибегая к оружию? Вашу религию проповедуют во имя роскоши. Проповеди, которые я слышал в этой стране, — сплошное лицемерие. Вся эта груда богатств, говорящая от имени Христа! Да Христос не нашел бы у вас камня, чтобы преклонить голову… Вы не христиане. Вернитесь к Христу!"».
И для контраста с этой реакцией Роллан говорит о впечатлениях Вивекананды об Англии: «Он шел туда как враг и оказался покоренным». Вивекананда сам признается, что в его представлениях об Англии произошла! революция. «Никто, — говорит он, — никогда не высаживался на землю Англии с большей ненавистью к ее народу, чем моя ненависть… Никто из вас не любит английский народ больше, чем я его люблю сейчас».
Знакомый поворот темы — с ним сталкиваешься опять и опять. Сколько, думаю я, замечательных людей, побывавших на этих берегах, вернулись в свои родные страны с чувством горечи, обманутыми ожиданиями и утраченными иллюзиями. Единственная вещь, которую может дать Америка, — и они все сходились на этом — ДЕНЬГИ. Мне на память, пока я пишу, приходит судьба одного малоизвестного художника, с которым я был знаком в Париже. Родом он был из России, прожил в Париже двадцать лет и за все эти годы мог вспомнить не больше двух-трех дней, когда ел досыта. На Монпарнасе он считался в некотором роде знаменитостью — всем любопытно было, как он умудряется так долго существовать без денег. Наконец он встретил одного американца, который устроил ему поездку в Америку. Он давно мечтал об этой стране, мечтал обрести в ней новую родину. Целый год провел он, путешествуя, делая на заказ портреты, гостил и в богатых домах, и в бедных. Впервые в жизни он узнал, что значит иметь в кармане деньги, спать в чистой удобной постели, жить в тепле, есть, когда захочется, и — самое важное — видеть, что твой талант оценили. Как-то, через несколько недель после его возвращения, я столкнулся с ним в баре. Мне было страшно любопытно, что он скажет об Америке. О его успехах я уже был наслышан и удивлялся, что он возвратился.
И он начал рассказывать. О городах, в которых побывал, и где там останавливался, и как его кормили, и каких людей встречал, и какие музеи видел, и сколько зашибал денег. «Сначала, — говорил он, — я был просто ошарашен. Думал, что в раю очутился. А потом прошло полгода, и я заскучал. Я словно все время общался с детьми, но со злыми детьми. Что толку, что ты при деньгах, если тебя это не радует? Что толку в славе, если никто не понимает, что ты делаешь? Ты же знаешь, как я здесь жил. Я был человеком без родины. Случись война, и я загремел бы в концлагерь или же меня погнали бы сражаться за Францию. А в Америке ничего такого не могло быть. Я мог бы стать американским гражданином и жить себе поживать. Но я лучше рискну здесь. Даже если мне всего несколько лет осталось, эти несколько лет здесь большего стоят, чем целая жизнь в Америке. Да там для художника и нет настоящей жизни, так, существование, пока смерть не придет. Слушай, а ты не мог бы одолжить мне немного франков? Я опять на мели. Но я доволен. Снова занял мою мастерскую, теперь-то я оценил эту вшивую дыру. Может быть, хорошо, что я съездил в Америку, — только так я мог понять, какая здесь прекрасная жизнь. А раньше мне она казалась невыносимой».
Сколько же писем получал я в Париже от американцев, вернувшихся домой, — все пели одну песню: «Если бы я мог снова оказаться в Европе. Руку правую дал бы на отсечение, только бы вернуться. Я же не понимал, от чего отказывался». И так далее, и так далее, и так далее. И никто ни разу не написал мне, как он счастлив, что вернулся домой. Когда кончится война, начнется такой исход в Европу, какого старушка никогда не видела. Мы сейчас пытаемся объяснить катастрофу Франции ее вырождением. Есть в нашей стране художники и художественные критики, которые, пользуясь ситуацией, стараются с абсолютным бесстыдством внушить американской публике, что нам уже нечему учиться у Европы, что Европа, и в особенности Франция, умерла. Что за беспардонное вранье! Разгромленная и покоренная Франция сейчас жива более чем когда-либо. Ни военное поражение, ни экономическая катастрофа, ни политическое потрясение не могут прикончить искусство. Умирающая Франция дает и сейчас больше искусству, чем юная и могучая Америка, фанатичная Германия или обращаемая в новую веру Россия. А от мертвых народов: искусство не рождается.
Есть основания предполагать, что история большого искусства в Европе насчитывает двадцать пять тысяч лет. А если говорить о Египте, то говорить приходится чуть ли не о шестидесяти. Деньги не имеют никакого отношения к созданию этих сокровищ. И они ничего не сделают для искусства в будущем. Деньги исчезнут. Да и сейчас мы можем убеждаться в бесполезности денег. Не превратись мы во всемирный арсенал, притормозив тем самым грандиозное крушение нашей экономической системы, мы могли бы наблюдать великолепное зрелище богатейшей страны на Земле, подыхающей с голода на мешках собранного со всего мира золота. Война всего лишь заминка в грозном приближении неминуемого краха. Еще несколько лет у нас впереди, а затем все сооружение рухнет и поглотит нас. Миллионы вернувшихся в цеха по производству средств уничтожения проблемы не решат. Когда закончит свою разрушительную работу война, начнется другая работа, более радикальная и страшная, чем то, чему сейчас мы свидетели. По всей планете прокатятся революционные бури. Пожары будут свирепствовать, пока не обрушат сами основы нынешнего миропорядка. Вот тогда и посмотрим, кто окажется жизнеспособней. Увидим, одно ли и то же уменье делать деньги и уменье выживать. Тогда-то мы и поймем значение слов «по-настоящему богатый».