Быков Дмитрий Львович
Шрифт:
Эти два воина — поистине белая и черная кость войны, аристократия и народ, но обоим присуще то рыцарское понимание долга, которое в России встречается крайне редко (института рыцарства, по мнению Пастернака из письма 1918 года, Россия не знала). Это долг, так сказать, независимый от родины, совершенно особый: воевать и, если потребуется, умирать за родину надо не потому, что она хороша, и вообще не ради нее, а ради себя и своих принципов. Когда все в России станут думать так — она процветет.
Разумеется, ни внешне, ни биографически у прирожденного вождя, блистательного организатора Гумилева и кроткого мизантропа, желчного добряка Гликберга не было ничего общего… кроме ненависти к реальности и любви к той России, которую они за этой реальностью провидели. Сатиры Гумилева и Черного очень созвучны — вспомнить хоть «Я вежлив с жизнью современною» первого и любую из курортных зарисовок второго. Оба многому научились у Гейне. Гумилевский «Почтовый чиновник» — едва ли не буквальный перепев «Колыбельной» Саши Черного. Разумеется, Гумилев как поэт был куда крупней Черного — это странным образом сказалось и в военных их чинах, Гумилев дослужился до прапорщика и лишь по крайней рассеянности не выдержал экзамена на офицера, а Черный так и остался рядовым, над которым издевается унтер («Видать, что образованный!» — как в его явно автобиографичном стихотворении «Репетиция»). Гумилевские военные стихи и записки переполнены восторгом, никакого гликберговского пацифизма мы здесь не найдем, — все вечно ставили ему в вину неумеренно радостное «И как сладко рядить победу, словно девушку, в жемчуга, проходя по дымному следу отступающего врага!» (как будто в первых же строчках не сказано: «Та страна, что могла быть раем, стала логовищем огня»). Но ведь это никак не восторг войны, разрушения, насилия, — это скорее самогипноз, заговор на самого себя: «Я, носитель мысли великой, не могу, не могу умереть».
О том, почему Гумилев отправился воевать, существует много гипотез. Самую нелестную высказал Николай Ульянов: «Пошел он на войну не из любви к ней, а в силу внутренней опустошенности. Путешествуя по разным Левантам, прожег и проиграл лучшее в жизни и возжаждал боевых тревог как средства заполнить образовавшуюся пустоту». На самом деле ни о какой внутренней опустошенности Гумилева в 1914 году говорить не приходится — он на пике славы и в преддверии высшего творческого взлета, каждая книга лучше предыдущей, и если его уверенность в собственной неуязвимости и базировалась на чем-то рациональном, то разве что на этом предощущении новых гениальных текстов. Каждый литератор вам скажет, что сознание величия начатых замыслов — лучший щит: пока они не окончены, все пули тебя минуют. Причина в ином: если каждый отнесется к России и к долгу, как он, — страна действительно выйдет из войны другой, такой, какая ему мечталась.
Как ни странно, у Черного была сходная мотивация: он мог сколько угодно ругать отечество в сатирах, но такой умиленной любви к идеальной родине мы не найдем ни у одного современного ему лирика. Ненависть его направлена в основном против пошляков, часто — против коллег, почти всегда — против интеллигентствующего мещанства… но за всем этим должна же быть какая-то подлинность, иначе не стоило бы и убиваться! «Кто не глух, тот сам расслышит, тот расслышит вновь и вновь, что под ненавистью дышит оскорбленная любовь». Он сформулировал это, может быть, слишком прямо, — читатель и так догадывался. В эмиграции не написал ни одного ностальгического стихотворения — тоже сильное доказательство.
Война Гумилева — рыцарская, милосердная к противнику, несколько мальчишеская, игровая; он не забывает написать о том, что не видел в занятых немцами деревнях никаких разрушений, никакого варварства, вообще все были очень любезны. У Черного многажды отмечается тот же искусственный, чуть не игровой характер войны: люди решительно не понимают, чего ради им убивать друг друга. «Кровавый дым в глазах, штыки ежами встали, — но вот в пяти шагах и те и эти стали. Орут, грозят, хрипят, но две стены ни с места — и вот пошли назад, взбивая грязь, как тесто. Весна цвела в саду, лазурь вверху сквозила… В пятнадцатом году под Ломжей это было». Этим все и могло бы закончиться — поорали, продемонстрировали друг другу храбрость, разошлись, всем спасибо. Ясно, что и Гумилев, и Черный терпеть не могут убийства, — все, что написано ими о войне, написано главным образом об антураже, а не о самих боях. Но если война ведется не ради убийства и захвата — то для чего?
Для России. Чтобы она хоть такой ценой пересоздала себя.
У Гумилева очень мало стихов о России — а те, что есть, все больше идиллические, идеальные, не с натуры. «В садах настурции и розаны, в прудах зацветших караси, усадьбы старые разбросаны по всей таинственной Руси…» «На базаре всякий люд — мужики, цыгане, прохожие — покупают и продают, проповедуют слово Божие…» «В чащах, в болотах огромных у оловянной реки, в срубах мохнатых и темных странные есть мужики…» Где он видел эти городки, усадьбы и срубы, и этих девушек (самое частое слово в его поэзии, странное предвестие советской лирики), и этих мужиков? Все — «странное», «таинственное», хотя в русской провинциальности настолько нет тайны, что хоть лоб разбей — не достучишься ни до какого второго дна. Гумилевская Россия насквозь книжная, никакого отношения не имевшая к реальной. Однако только за такую и можно воевать, потому что настоящая… ну, что говорить о настоящей? Она злая, грязная, расколотая и в любом случае не своя. Странным образом эта его идиллическая Россия совпадала с той, которая мечталась Саше Черному в блаженном стихотворении об отпуске с фронта: «Эй, Дуняша, королева, глянь-ка, воду не пролей! Бедра вправо, ведра влево, пятки сахара белей. Тишина. Поля глухие. За оврагом скрип колес. Эх, земля моя Россия, да хранит тебя Христос!» («На поправке»). Какой-то, честное слово, Исаковский, опять-таки советская песенная лирика, «на побывку едет молодой моряк», — но ведь и советский фольклор старательно выдумывал другую, «правильную» Россию, а не ту, которая была.
Военный выбор Гумилева и Черного — как раз высшее проявление мужества, то, что я назвал бы патриотизмом без родины и государственничеством без государства. Когда идешь воевать не за настоящее отечество, а за свое представление о нем, с твердой верой, что только так и можно это представление осуществить. Для Гумилева война — акт преображения: и личного, и общероссийского. И если бы все обладали способностью так выдумывать себе родину — она очень скоро такой бы и стала; вся беда в том, что изобретать ее мы перестали.
Гумилеву было бы невыносимо скучно сегодня. Мы живем теперь в плену новой национальной матрицы, в пространстве сплошных имманентностей: наша пища — нефть и газ, наша философия — кровь и почва, наша национальная идентификация формулируется простейшей формулой «Да, мы такие. И что?!». Выдумыванием России никто не озабочен, и всем предлагается героически жить, вкалывать, а если понадобится, то и жертвовать ради того, что есть. Ничего другого не будет. Это называется прагматизмом. Но если жить в прагматизме еще возможно, то умирать за него охотников нет. Хорошо бы нам в ближайшее время не пришлось воевать. Потому что если, не дай Бог, случится, — эта война разделает Россию круче, чем Первая мировая. Тогда еще было откуда взяться Гумилевым и Черным. Сегодня, боюсь, они повывелись.