Шрифт:
"…Ваши соседи-патриоты и своей Patria не знают, разве что казачий хор по граммофону и несколько мелких рассказов Чехова. Ибо — знающий Россию, сущий — России, прежде всего и поверх всего — и самой России — любит всё, ничего не боится любить. Это-то и есть Россия: безмерность и бесстрашие любви. ("Вся Россия в без", — как сказала Цветаева еще десять лет назад в "Герое труда". — А.С.) И если есть тоска по родине — то только по безмерности мест: отсутствию границ. Многими же эмигрантами это подменено ненавистью к загранице…"
Кончалось лето; постепенно холодало:
"Купаться уже не хочется: либо жарко на воле — холодно внутри, либо обратно, но всегда предвкушение, верней — угроза — озноба, — писала Марина Ивановна Ариадне Берг 2 сентября. — Да я вообще землю (сухую, горную) несравненно предпочитаю морю: хождение (восхождение) — своему плохому плаванью, ибо я глубины — боюсь: трус, самый простой — физический".
Ей не хватало общения: неизменного питателя ее души и творчества. Е. Э. Малер уехала, прочие знакомые быстро сменяли друг друга; одно время появился "молодой собеседник"… Но здесь лучше привести письмо самой Марины Ивановны, которая предстает во всех гранях своей "шекспировской" натуры: огромная личность и поэт, великая собственница и ревнивица:
"…приходил ко мне по вечерам на мою скворешенную лестницу — вечером гулять нельзя, п. ч. совершенно черно и все время оступаешься, а в комнате спит Мур — вот и сидели на лестнице, я повыше, он — пониже, беседовали — он очень любил стихи — но не так уж очень, ибо с приездом моей дочери (я не хотела, чтобы она летом сидела в Париже, да и случай был хороший — даром, на автомобиле) — сразу перестал бывать, т. е. стал бывать — с ней, сразу подменив меня, живую, меня — меня, — понятием Votre maman [114] . Пишу Вам об этом совершенно просто, ибо я все еще — на верху лестницы, и снижаться не собираюсь, рада бы — да не выйдет. Положение — ясное: ей двадцать лет, мне — сорок, не мне, конечно, мне — никаких лет, но — хотя бы моим седым волосам (хотя начались они в 24 года: первые) — и факт, что ей — двадцать. А у нее — кошачий инстинкт "отбить" — лапкой — незаметно. Там, где это невозможно — она и не бывает, т. е. заведомо неравный бой: всех средств — и их полного отсутствия: ибо — у меня ни молодости, ни красоты, ни — не только воли к бою (правлению), а мгновенное исчезновение с поля битвы: меня не было. Там где может быть другая (другая, чем голая душа: я) — меня не было. Такова я была и в 20 лет. И меня так же променивали. Не думайте, что это — рана. Честное слово: даже не царапина. Может быть — крохотная заноза, которую лучше всего — йодом".
114
Ваша мать (фр.).
Нет, она не рождена была, не умела быть матерью — дочери. Только — сыну. А дочь — сначала — чудо-ребенок, "Консуэла — Утешенье", подружка, чуть ли не ровня и опора; затем — почти прислуга в доме (правда, с материнскими уроками французского), и наконец — соперница (?!)
Дочерняя гармоничность вызывала у матери протест всей ее экспрессивной природы…
Стихи, которые теперь нечасто писала Цветаева, изменились в сторону, сказали бы мы, высокой простоты (в противоположность высокому косноязычию и "задыханию" предшествующих лет). И напрасно Марина Ивановна "открещивалась" от красоты и роскоши окружающей природы. Покоренная ею, "сдалась" и спела ей гимн:
Ударило в виноградник — Такое сквозь мглу седу' — Что каждый кусток, как всадник, Копьем пригвожден к седлу. …………………………. Светила и преисподни Дитя: виноград! смарагд! Твой каждый листок — Господня Величия транспарант. Хвалы виноградным соком Исполнясь, как Царь Давид — Пред Солнца Масонским Оком — Куст служит: боготворит.Разве поэт, сумевший так страстно передать свое языческое любование великолепной южной грозой, не был счастлив? По крайней мере в те дни, когда создавал это стихотворение, с 20 по 22 сентября? К концу пребывания в Фавьере Марина Ивановна должна была признаться, что море все-таки покорило ее своей "блаженной" синевой и что часть души она там оставила…
Тем более, что в Фавьере ей удалось кое-что написать. Во-первых, продолжить начатую весной поэму: "о певице: себе". Здесь, однако, ее настигла неудача: поэма "не пошла". Целым остался лишь начальный отрывок — своеобразная ода дому с каштаном: "лопушиный, ромашный", древний, борющийся со смертью в лице своих нищих жильцов:
Не рассевшийся сиднем, И не пахнущий сдобным,(как ненавидела она этот сидячий "жир" богатых!)
За который не стыдно Перед злым и бездомным: Не стыдятся же башен Птицы — ночь переспав. Дом, который не страшен В час народных расправ!Это — прелюдия к поэме о русских бедняках, где должен разворачиваться немудрящий сюжет с тремя действующими лицами: в убогую жизнь старой бабки и внука вошла "верхняя жилица" с дивным голосом, обрушив на них водопад музыки. "В нашей жизни — совсем уж дикой, — Вы — родник для него, магнит", — говорит бабка певице. В дальнейшем, вероятно, должен был развиться лирический роман певицы и зачарованного юноши, который, осмелев, стал ежевечерне подниматься к ней по ветхой лестнице: "Пела — слушал. Тело — душу Слушаю — и слушаюсь". Проблема исчерпалась прежде, чем поэт придумал какое-то завершенье. Так и брошена была поэма — на середине. Не высекать же, в самом деле, шекспировские страсти из действующих лиц, которые не вдохновляли… Реализм современности не принимал в себя романтические чувства…
Нет, Цветаеву сейчас не влекли внуки. В сентябре она работает над циклом из двух стихотворений, обращенных к отцам.
В мире, ревущем: — Слава грядущим! Что' во мне шепчет: — Слава прошедшим!Никогда не выходила Цветаева из своей неизбывной двойственности: поэт, опередивший современников, но устремленный не вперед, а назад. Именно отцы мнились ей людьми чести и совести. Первое стихотворение, начало которого мы привели, было окончено в Фавьере, второе — прервано отъездом и завершено в Ванве. В тетради под ним — помета: