Шрифт:
Сколько раз в жизни Цветаевой нависал над нею дамоклов меч переезда, однако всегда, уезжала ли она из Берлина в Чехию или из одной чешской деревни в другую, из одного парижского пригорода в другой — впереди маячило, пусть и расплывчато — все-таки нечто конкретное. Здесь же, в ее Москве, была полнейшая неизвестность. 16 июля, 20 и 23 августа "Вечерняя Москва" поместила ее объявления о желании снять комнату. Безрезультатно.
"Итак, я буквально на улице, со всеми вещами и книгами, — продолжала письмо Цветаева. — Здесь, где я живу, меня больше не прописывают (Университет), и я уже 2 недели живу без прописки… Положение безвыходное. За'город я не поеду, п. ч. там умру — от страха и черноты и полного одиночества. (Да с таким багажом — и зарежут.)
Я не истеричка, я совершенно здоровый, простой человек, спросите Бориса Леонидовича.
Но — меня жизнь за этот год — добила.
Исхода не вижу.
Взываю к помощи".
Павленко был заместителем Фадеева; Марина Ивановна прониклась к нему доверием.
Письмо к Павленко [134] , с описанием болшевских и голицынских мытарств, она передала через Пастернака (отсюда слова: "спросите Бориса Леонидовича"), которого, по-видимому, сильно испугала, так как Пастернак присоединил к ее письму свое, встревоженное.
Цветаевское письмо, повторяем, датировано 27 августа: прошел ровно год со дня ареста Али. В тот день Мур записал в дневнике:
134
Разве могла она даже предположить, что на совести этого человека вот уже два года была доносительская рецензия на стихи Осипа Мандельштама (которые он горячо не рекомендовал печатать, ибо "они в большинстве своем холодны, мертвы, в них нет… веры в свою страну") — рецензия, отправленная вместе с письмом В. Ставского в "наркомвнудел" Н. Ежову и прямо толкнувшая поэта к гибели?..
"Мать плачет и говорит о самоубийстве. В 1/2 десятого был Муля (друг Ариадны. — А.С.). Мы написали телеграмму в Кремль, Сталину: "Помогите мне, я в отчаянном положении, писательница Марина Цветаева". Я отправил тотчас же по почте".
Итак, Марина Ивановна предприняла самые отчаянные шаги. Павленко вызвал ее в Союз писателей уже 29 августа, а потом направил в Литфонд, и там уже ей будут пытаться помочь с подысканием комнаты. Все это произошло не без помощи Пастернака.
…А вообще отношения Цветаевой с ее "братом в пятом времени года, шестом чувстве и четвертом измерении" были теперь далекими, они вошли в область четырех времен года, пяти чувств и трех измерений, из бытия перекочевав в быт. Ариадна Эфрон говорила мне, что мать избегала встреч с Борисом Леонидовичем; по другим сведениям, избегал общения — он. Жил Пастернак на литфондовской даче в Переделкине. В Москве у него были две двухкомнатные квартиры. Цветаева скиталась по чужим углам; в Москве для нее не нашлось ни метра, как правильно выразились секретари Союза писателей. А ее "птичьи права" состояли в том, что она могла надеяться лишь на временную прописку, срок которой зависел от того, сколько времени будет отсутствовать очередной жилец очередной комнаты. Сейчас истекла двухмесячная прописка в квартире Северцовых.
Мы не знаем, возникла ли тогда, летом сорокового, у Бориса Леонидовича или у Марины Ивановны мысль о том, чтобы он приютил ее — на даче или в Москве. Это было, конечно, нереально, хотя, вполне вероятно, что речь о такой возможности и зашла весной 1940-го, когда, как вспоминает Е. Б. Пастернак, отец вместе с ним навестил Цветаеву ("Знамя". 1996. N 3. С. 182).
Зачем, в таком случае, мы упоминаем о немудрящих пастернаковских "благах"? Просто чтобы показать, как символично складывалась цветаевская судьба. Когда Марины Ивановны не стало, Пастернак винил себя в ее гибели. Напрасно, конечно; но он, в отличие от многих и многих, был человеком благородным…
Мур напрасно надеялся (а судя по его записям, это было именно так!), что Сталин поможет им. Вообразить себе "всплеск" этих надежд 31 августа сорокового. И — разочарование. Он записал в дневнике первого сентября:
"Вчера мать вызвали в ЦК партии, и она там была. Мы с Вильмонтом ее ждали в саду-сквере "Плевна" под дождиком. В ЦК ей сказали, что ничего не могут сделать в смысле комнаты, и обратились к писателям по телефону, чтобы те помогли".
Отговорились, отмахнулись, соблюли внешние формальности. Праздный вопрос: что за мелкий чиновник (по-видимому, из отдела культуры) принимал Марину Ивановну и даже пустил пыль в глаза телефонным звонком "писателям"? Во всяком случае, судя по всему, визит на Старую площадь мало вдохновил ее.
В тот же день, отобедав у сочувствующих Вильмонтов, она написала большое письмо Вере Меркурьевой, где о своем "походе" даже не упомянула. С Меркурьевой они знакомы, встречались, и Меркурьева познакомила Цветаеву со своим младшим другом, поэтом и переводчиком А.С. Кочетковым. Каждое лето она с подругой и Кочетков с женой уезжали в деревню Старки, под Коломну; Меркурьева была больна, слаба; на природе немного оживала и занималась переводами. Цветаева дала ей прочесть свою книгу — вероятно, "После России". Но у Меркурьевой уже не было душевных сил воспринимать такую поэзию, ее отзыв — вежливая и беспомощная отписка: "Какой я Вас в ней увидела. Вы доталкиваетесь, добираетесь с усилиями, сквозь толщу препятствий, загородок — к чему-то очень своему, близкому, глубокому, далекому…" И прибавляла вежливо-равнодушно: "Жаль, не приехали Вы сюда, здесь можно лежать — на припеке, а то в тени — и урывками сказать настоящее слово…" Все в письме шло как-то мимо Марины Ивановны: могла ли она позволить себе "лежать на припеке"? Однако она была благодарна Меркурьевой — хотя бы за попытку участия, почувствовала, что ей можно частично открыться, по крайней мере посетовать на свое чудовищное положение:
"Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. Вчера ушла с ул<ицы> Герцена, где нам было очень хорошо, во временно-пустующую крохотную комнатку в Мерзляковском пер<еулке> (у Елизаветы Яковлевны Эфрон. — А.С.)… Обратилась в Литфонд, обещали помочь мне приискать комнату, но предупредили, что "писательнице с сыном" каждый сдающий предпочтет одинокого мужчину без готовки, стирки и т. д. — Где мне тягаться с одиноким мужчиной!
Словом, Москва меня не вмещает".