Шрифт:
В ее тетрадях рассеяно множество самохарактеристик. Никому не было дано создать образ Марины Цветаевой, кроме ее самой:
"Я абсолютно declassee. По внешнему виду — кто' я?.. Зеленое, в три пелерины, пальто, стянутое широченным нелакированным поясом (городских училищ). Темно-зеленая, самодельная, вроде клобука, шапочка, короткие волосы.
Из-под плаща — ноги в безобразных серых рыночных чулках и грубых, часто нечищеных (не успела!) башмаках. На лице — веселье.
Я не дворянка (ни говора, ни горечи) и не хозяйка (слишком веселюсь), и не простонародье… и не богема (страдаю от нечищеных башмаков, грубости их радуюсь — будут носиться!).
Я действительно, абсолютно, до мозга костей, — вне сословия, профессии, ранга. За царем — цари, за нищим — нищие, за мной — пустота".
Она все время настаивает на своем веселье, не снимает этой маски. Но лишь ей одной ведомы эти перепады: от безудержной радости к глухому отчаянью, от беззаботного смеха к неуёмным слезам…
Потеряв однажды пятьсот рублей, старинную брошку и ключи, — она ощутила настоящее горе и -
"Я одну секунду было совершенно серьезно — с надеждой — поглядела на крюк в столовой.
— Как просто!
–
Я испытывала самый настоящий соблазн".
Двадцать седьмого ноября Марина Ивановна сделала непоправимый шаг, обернувшийся трагедией. Кто-то посоветовал ей и помог поместить Алю и Ирину в Кунцевский приют. И, несмотря на то, что была возможность, с помощью Н. В. Крандиевской, устроить детей в московский садик, Марина Ивановна почему-то больше поверила в Кунцево. Одиночество свое она переживала тяжело; разлукой с Алей вдохновлено одно из лучших стихотворений:
Маленький домашний дух, Мой домашний гений! Вот она, разлука двух Сродных вдохновений! Жалко мне, когда в печи Жар, — а ты не видишь! В дверь — звезда в моей ночи! — Не взойдешь, не выйдешь! …………………… Не сказать ветрам седым, Стаям голубиным — Чудодейственным твоим Голосом: — Марина!Вскоре Аля тяжело заболела; болезнь длилась три месяца. По-видимому, грустной поездкой к ней в кунцевский красноармейский госпиталь навеяно мрачное стихотворение: "В темных вагонах На шатких, страшных Подножках, смертью перегруженных, Между рабов вчерашних Я все думаю о тебе, мой сын, — Принц с головою обритой!.. Принц мой приютский! Можешь ли ты улыбнуться? Слишком уж много снегу В этом году! Много снегу и мало хлеба. Шатки подножки".
В стихах появляются ноты безысходности:
"О души бессмертный дар! Слезный след жемчужный! Бедный, бедный мой товар, Никому не нужный!.."; и совсем беспросветно: "Я не хочу ни есть, ни пить, ни жить. А так: руки скрестить, тихонько плыть Глазами по пустому небосклону…"
В декабре написано одно из лучших стихотворений, в котором выражена вся двоякость земли и неба в душе лирической героини:
Между воскресеньем и субботой Я повисла, птица вербная. На одно крыло — серебряная, На другое — золотая. Меж Забавой и Заботой Пополам расколота, — Серебро мое — суббота! Воскресенье — золото! Коли грусть пошла по жилушкам, Не по нраву — корочка, — Знать, из правого я крылушка Обронила перышко. А коль кровь опять проснулася, Подступила к щеченькам, — Значит, к миру обернулася Я бочком золотеньким. Наслаждайтесь! — Скоро-скоро Канет в страны дальние — Ваша птица разноперая — Вербная — сусальная.Перекличка со стихами 1916 года: суббота, которую любила, и воскресенье, которого не хотела… (Прибавим еще, что в реальной жизни Цветаева чтила серебро и презирала золото.)
Суббота — серебро — правое крыло ("В правой рученьке — рай") — Забота — грусть — Душа — Психея — божественное начало поэта — Вертикаль.
Воскресенье — золото — левое крыло ("В левой рученьке — ад") — Забава — "проснувшаяся" кровь — земная женщина — грешная Ева — Горизонталь.
Оба начала неразрывны; вспомним: "Мы смежены, блаженно и тепло, Как правое и левое крыло".
Однако может произойти и "расщепление атома": "Но вихрь встает — и бездна пролегла От правого до левого крыла!"
От гармонии слияния к бездне разрыва — вот любовный путь цветаевской героини.
Наступил 1920 год. Поездка Марины Ивановны в кунцевский госпиталь [44] января послужила толчком к драматическим строкам:
Звезда над люлькой — и звезда над гробом! А посредине — голубым сугробом — Большая жизнь. — Хоть я тебе и мать, Мне больше нечего тебе сказать. Звезда моя!..44
"Девяносто третий год" (фр.).
И — странно ли, закономерно ли? — но когда жизненные обстоятельства ставили Цветаеву на край бездны, именно в эти моменты приходила на помощь природная самозащита, и рождались строки, казалось бы, несовместимые с ситуацией:
"Поцеловала в голову, Не догадалась — в губы! А все ж — по старой памяти — Ты хороша, Любовь!.. Да нет, да нет, — в таком году Сама Любовь — не женщина! Сама Венера, взяв топор, Громит в щепы подвал…"
Это написано Александру Ерофееву, мужу Веры Клавдиевны Звягинцевой. С лета девятнадцатого они — добрые знакомые Цветаевой, в их доме ей дышится легко. К тем же дням относятся стихи, обращенные к Сергею Алексееву, племяннику Станиславского, талантливому гитаристу, страстному лошаднику и, что называется, "гусару по призванию":