Шрифт:
— Misura le parole!!! Che troiata! Diabolo! — заорала и Софья, еще не растерявшая свой запас неапольских ругательств.
От неожиданности Альтани умолк, растерянно поскреб седую шевелюру и вдруг, показав ряд великолепных, белых зубов, рассмеялся. Софья тоже нервно хихикнула, каждый миг готовая обратиться в бегство.
— Вот теперь, деточка, я верю, что вы пели в Неаполе! — отсмеявшись, заявил Альтани. — Ну, бросьте свою ипохондрию — и к роялю, завтра у вас спевка с Ольгой и репетиция с оркестром. Поверьте старому итальянскому горлодеру, это будет ваш звездный час! Умейте думать о себе! Всегда найдется тот, кому будет ножом по сердцу ваш успех, но стоит ли из-за этого переживать? К роялю, девочка! Вы еще увидите Москву у ваших ног!
И Софья с тяжелым вздохом послушалась.
Труднее всего ей давались репетиции мизансцен. В частном неапольском театре, где Софья начинала как оперная певица, синьора Росси уделяла большое внимание желаниям артистов и драматической игре на сцене. Спектакли выходили живыми и увлекательными, певицы получали для премьеры такие костюмы, какие им хотелось, а не те, которые предписывала традиция. Софья до сих пор не могла забыть тонкую, точеную как статуэтка Джемму Скорпиацца в облаке распущенных волос поверх простого, прямого черного хитона в партии Аиды — пленной эфиопской царевны. Помнила она и игру Джеммы, прекрасно сочетающей драматические приемы с пением и создающей тем самым неповторимые образы. Софья, начинавшая в провинциальной труппе, чувствовала себя в драме как рыба в воде, именно это позволило ей три года назад без единой сценической репетиции, почти не помня мизансцен, сыграть Виолетту так, что купол неапольского театра чуть не рухнул от аплодисментов. Ей и в голову не приходило беспокоиться о драматическом рисунке роли, поскольку уж здесь она была полностью уверена в себе. Но первая же репетиция Татьяны разрушила эту иллюзию.
— Софья Николаевна, что вы скачете в постели? Зачем эти телодвижения, для чего надо махать руками?
— Но… Я же вовсе не машу… — растерялась Софья. — Ведь Татьяна… Она же пишет любовное письмо, она волнуется! Надобно сидеть как столб?
— Сидите как положено! Ваше дело петь, а не прыгать по кровати, вы собьете дыхание, да и зрителю будет смешно…
Ничего не понимающая Софья решила на всякий случай не спорить с дирижером, чинно выпрямилась в постели и пропела волнующую, полную надежды и отчаяния арию Татьяны не двигаясь, словно кол проглотила.
— Вот и чудно! — удовлетворенно произнес Альтани. — Видите, как все замечательно получается, когда вы сосредотачиваетесь только на пении? К чему, деточка, — привносить балаганные замашки в чистое искусство? Ваше сопрано такого восхитительного тембра, что вы не нуждаетесь в этих размахиваниях руками, передавайте все голосом, голосом!
— Тогда зачем в опере нужны декорации, костюмы, мизансцены?! — взорвалась, не стерпев, Софья. — Я могу выйти на пустую сцену в своем платье-грогрон и, стоя возле рояля, исполнить арию! Только голос — и более ничего, если вам угодно! Драматическая игра нисколько не мешает пению, напротив!..
— Извольте выполнять указания дирижера, госпожа Грешнева! — голос Альтани мгновенно стал ледяным. — Множество певиц пели до вас в опере, и, смею напомнить, неплохо! И обходились без дешевых кривляний и ужимок! Драма — это драма, опера — это опера, смешивать их вульгарно, и кончим на том, basta!
Кое-как Софья допела до конца, но настроение у нее пропало. Проведя дома бессонную ночь, она решила более не спорить с опытным дирижером и на последующих репетициях самоотверженно старалась не допустить «вульгарных кривляний», уделяя внимание лишь красоте и силе звука. Альтани был в восторге, сама Софья — в ужасе, и, прибегая после к сестре в Столешников, она отводила душу.
— Аня, это просто кошмар, ужас какой-то! Я не понимаю, не понимаю, почему Татьяна должна стоять возле Онегина как статуя, с неподвижными руками и лицом?! Почему она должна писать любовное письмо, словно прошение в казенную палату?! Чем может помешать драматическое решение роли?! Я знаю, что так было бы лучше. Синьора Росси всегда поощряла драматическую игру, которую зал принимал с восторгом, да оно и понятно, ведь это же театр, спектакль, а не концерт в консерватории, в театре должны ИГРАТЬ!
— Соня, в каждом театре свои законы и традиции… — осторожно говорила Анна, вглядываясь в бледное, осунувшееся за последние дни, несчастное лицо сестры. — Альтани великий дирижер, он, я полагаю, знает что делает, если он считает…
— Да, да, да! Он считает, но я-то не могу! Если бы я начинала в опере! Но я играла в драматическом театре, я не понимаю, как можно неподвижно стоять на сцене, я теперь только и занимаюсь тем что слежу за каждым своим движением, чтобы, не дай бог, не сделать лишнего! Я не могу увлечься, не могу отстраниться, и это лишь мешает мне петь! Боже мой, я сорву премьеру, и Альтани успокоится наконец! И Нравина тоже! И ты!
Ко всему прочему, за неделю до премьеры, в разгар Софьиных терзаний, приехал из Костромы Мартемьянов.
Софья вернулась домой после «Русалки», поздно ночью, усталая и злая: пока она пела свою партию на сцене, кто-то из прихвостней Нравиной щедро измазал гримом ее черное платье, и, несмотря на все усилия костюмерши, Ниночки Дальской и самой Софьи, удалить отвратительные белесые разводы с ткани не удалось. Платье погибло безвозвратно. В другое время это не слишком бы расстроило Софью, но бессмысленная гадость, сделанная соперницей, оказалась последней каплей в чаше сомнений, отчаяния и нервотрепки, и всю дорогу домой молодая женщина, несмотря на мороз, плакала навзрыд. Если б не собственные слезы, она, разумеется, заметила бы огромные, облепленные снегом сапоги Мартемьянова, которые были брошены на пол и занимали, чудилось, половину передней. Но Софья, не обратив на них внимания, машинально перешагнула лужу из растаявшего снега, прошла в гостиную, недоуменно позвала: «Марфа!»… и застыла, услышав из кухни тихие голоса. С минуту она прислушивалась. Затем как можно тише скинула ботинки и, осторожно ступая по скрипучим половицам, прокралась по коридору к кухне.