Шрифт:
— Благодарю вас, — говорит Саймон.
— Я рад, что удалось поговорить с вами наедине, до прихода женщин. Но, я слышу, они уже приехали.
— Женщин? — переспрашивает Саймон.
— Жена коменданта и ее дочери почтили нас сегодня своим визитом, — говорит Верринджер. — Сам комендант, к сожалению, отбыл по делам. Разве я вас не предупредил? — На его бледных щеках появляется румянец. — Давайте же их поприветствуем.
Пришла лишь одна из дочерей. По словам матери, Марианна слегла из-за простуды. Саймон встревожен: он хорошо знаком с подобными уловками и знает об интригах матерей. Жена коменданта решила сосредоточить все его внимание на Лидии, чтобы он не отвлекался на Марианну. Возможно, ему следовало бы сразу предупредить эту женщину о своем незавидном доходе. Но Лидия — такой лакомый кусочек, и ему не хочется слишком быстро лишать себя подобного эстетического наслаждения. Пока дело не дойдет до признаний в любви, никакого вреда от этого не будет, и Саймону очень приятно, когда на него смотрят такими блестящими глазами.
Произошла официальная смена сезона: Лидия по-весеннему расцвела. Теперь она облачена в кокон из бледных цветочных оборок, которые развеваются над ее плечами, подобно прозрачным крылышкам. Саймон ест рыбу — слегка пережаренную, но на этом континенте никто не умеет как следует ее готовить — и восхищается белой и гладкой девичьей шеей и той частью груди, что видна в вырезе. Лидия будто вылеплена из взбитых сливок. Ее следовало бы выложить на тарелку вместо рыбы. Саймон слышал о том, как одна известная парижская куртизанка предстала в таком виде на пиру — голая, разумеется. И он мысленно раздевает и украшает Лидию: вот бы увесить ее гирляндами из цветов — розовых, как раковины, или цвета слоновой кости — и, возможно, окружить окантовкой из оранжерейного винограда и персиков.
Ее пучеглазая матушка, как всегда, напряжена до предела. Она перебирает гагатовые бусы у себя на шее и почти сразу же переходит к делу. Вторничный кружок страстно желает, чтобы доктор Джордан обратился к ним с речью. Никаких формальностей, просто серьезная дискуссия друзей, которых интересуют одни и те же насущные вопросы, — она смеет надеяться, что Саймон тоже считает их своими друзьями. Возможно, он скажет пару слов по поводу отмены рабства? Эта проблема их всех сильно беспокоит.
Саймон говорит, что в этом вопросе не сведущ: он действительно очень плохо в нем разбирается, поскольку несколько последних лет провел в Европе. В таком случае, предлагает преподобный Верринджер, возможно, доктор Джордан любезно поделится с ними новейшими теориями нервных болезней и умопомешательства? Это было бы тоже весьма кстати, поскольку один из давнишних проектов их группы — реформа общественных приютов для умалишенных.
— Доктор Дюпон говорит, что это интересует его в особенности, — говорит жена коменданта. — Доктор Джером Дюпон, с которым вы уже свели знакомство. Его занимает такой широкий, просто необъятный спектр… того, что его интересует.
— Это было бы прелестно, — говорит Лидия, поглядывая на Саймона из-под длинных темных ресниц. — Надеюсь, вы выступите! — Сегодня она говорила немного, но ведь ей почти не давали такой возможности, если не считать ее отказа от очередной порции рыбы, которую навязывал ей преподобный Верринджер. — Меня всегда интересовало, каково это — сойти с ума. Ведь Грейс мне об этом не желает рассказывать.
Саймон представляет себя в темном уголке с Лидией. За драпировкой из тяжелой розовато-лиловой парчи. Если бы он обвил рукой ее талию — нежно, чтобы не спугнуть, — она бы, наверное, вздохнула. Сдалась или оттолкнула бы его? Или и то и другое сразу?
Вернувшись на квартиру, Саймон наливает себе большой бокал хереса из бутылки, хранящейся в шкафчике. Весь вечер он ничего не пил — за ужином у Верринджера подавали только воду, — но голова почему-то мутная. Зачем он согласился выступить перед этим чертовым вторничным кружком? Кто они ему такие, кто им он? Что такого уж ценного он может им сказать, учитывая их полную некомпетентность? Его привлекает и манит к себе Лидия. Саймону кажется, будто на него устроил засаду цветущий куст.
Сегодня он слишком устал и не будет, как обычно, допоздна читать и работать. Он ложится в постель и сразу же засыпает. Саймон на огороженном дворе, где на веревке плещется белье. Там больше никого нет, и поэтому возникает ощущение какого-то тайного наслаждения. Простыни и белье развеваются на ветру, словно обтягивая невидимые выпуклые бедра, которые кажутся живыми. Пока Саймон за ними наблюдает — должно быть, он еще мальчик, к тому же невысокий, поскольку все время смотрит вверх, — с веревки срывается шарф или вуаль из белого муслина и, грациозно трепеща, летит по воздуху, подобно длинному разворачивающемуся бинту или краске, расплывающейся в воде. Саймон гонится за вуалью, выбегает со двора и мчится по дороге: вот он уже за городом, затем — в поле. Фруктовый сад. Материя запуталась в ветвях увешанного зелеными яблоками деревца. Он тянет ее вниз, и вуаль падает ему на лицо; потом Саймон понимает, что это вовсе не ткань, а волосы — длинные благоухающие волосы невидимой женщины, которые обвивают его шею. Он сопротивляется, но его крепко обнимают: ему нечем дышать. Ощущение неприятное и почти невыносимо эротическое. Саймон резко просыпается.
22
Сегодня я поднялась в комнату для шитья еще до прихода доктора Джордана. Что толку спрашивать, почему он опаздывает, — джентльмены встают и ложатся, когда им заблагорассудится. Так что я сижу и шью, тихонько напевая себе под нос:
О, расщелина в скале, Спрячь меня скорей в себе! И пускай кровь и вода, Что прольются вмиг туда, Смоют грех с души моей Чистою струей своей.Мне нравится эта песня — сразу вспоминаются скалы, вода и морской берег, одним словом, раздолье, а ведь вспомнить о чем-нибудь — все равно что там побывать.
— Не знал, что вы так хорошо поете, Грейс, — говорит доктор Джордан, входя в комнату. — У вас красивый голос. — У него темные круги под глазами и такой вид, будто он всю ночь не смыкал глаз.
— Спасибо, сэр, — отвечаю. — Раньше у меня было больше поводов для пения.
Он садится, вынимает свою тетрадь и карандаш, а еще пастернак, который кладет на стол. Я бы такой не выбрала — он оранжевого цвета, значит, корнеплод уже старый.
— О, пастернак, — говорю.