Шрифт:
Этот всегда веселый, сильный духом и красивый офицер, казалось, рожден для военной службы. Храбрость, смелость и мужество — качества, необходимые офицеру, — казалось, тоже были у него врожденные.
Но на этот раз Ковтуненко был неузнаваемым. Его словно бы подменили.
— Товарищ гвардии майор, — голос ПНШ дрогнул, — если вы хотите моей крови, моей смерти… Я пойду и подниму эскадрон…
Остановить бы командиру полка помощника начальника штаба, своего близкого друга, спросить, что с ним, с чем и зачем он появился на КП. Но командиру полка в эту минуту было не до душевного состояния своего подчиненного, хотя и друга. Раздраженный тем, что бой не складывается, до предела взвинченный, Ниделевич совсем не слышал, о чем говорил Корней. До него дошла лишь фраза-просьба: «Разрешите выполнять?», в ответ на которую он махнул рукой и сразу же, забыв о Ковтуненко и обо всем другом, приник к стереотрубе, приблизив к себе сильной оптикой поле боя.
— Лежат, ну ведь лежат сукины сыны!
Через двадцать минут первый эскадрон рванулся в атаку. Велика сила примера на войне. Она подняла и бросила в атаку другие эскадроны. И настолько стремительно, что теперь никакая сила сдержать казаков не могла. И, к радости всех, враг показал спину. Через двадцать минут, да, ровно через двадцать минут не стало и Корнея Ковтуненко. Он упал за окопным бруствером, не сделав и десятка шагов. А по полку в тот же час быстрокрылым, но печальным скакуном пронеслась весть: «Ковтуненко убит». Не у одного меня от этой вести перехватило дыхание. «Что? Не может быть!» К сожалению, на войне все может быть.
Похоронили мы Корнея Ковтуненко на окраине пограничного югославского городка Субботица. Это было его единственное желание, которое он, упав, успел сказать подскочившему командиру эскадрона Мише Строганову. Командир полка попытался произнести прощальную речь. Не смог. После первых слов спазмы сдавили горло, и он, махнув рукой, отошел в сторону, привалился к мощному каштану. Плечи его сотряслись от глухих рыданий. А у меня перед глазами, как кадры старого, хорошо знакомого фильма, проскакивали эпизоды из большого пути, пройденного нами вместе. Я вспомнил кубанскую станцию Ярославскую, когда из госпиталя пришел в казачий полк. Первый, кто «оказачивал» меня, был Корней. На Кавказе, в боях за ущелье Пшехо, особенно в ночном рейде на гору Утюг, а затем в Кизлярских бурунах у Каспия я не раз видел Ковтуненко в деле, и меня всегда поражала его дерзкая отвага. Я видел Ковтуненко в горе. Это когда в освобожденном совхозе Моздокском он не нашел ни своей хаты, ни своей семьи. Я видел Корнея в радости. Два дня назад в Балатонкилити он получил письмо от жены, первое письмо за всю войну. Нашлась семья, вернулась в родные места из эвакуации. Корней, может быть, в десятый раз перечитывал коротенькое письмо, и из его сияющих глаз текли слезы. «Понимаешь, Евлампий, сыны мои, казаки мои, Виталька и Арнольд, жена Тамара, все живы и здоровы».
«Да только вот отца своего сынки никогда больше не увидят, — подумал я, и тут острой болью резанула другая мысль: — А тебя увидят твои дочери? Война не кончилась, смерть не перестала гулять…» На похоронах, в кладбищенской тишине почему-то всегда думается о суетности жизни и о смерти. Ковтуненко мы по-мужски, без слез оплакали. И только теперь со всей глубиной поняли, какая это тяжелая утрата для полка.
Нам почти все время не везло с начальником штаба. И вдруг вот сейчас подумалось: а почему на эту должность не был выдвинут капитан Ковтуненко или капитан Никифоров? Опытные, умные и смелые офицеры. Какое замечательное было бы дополнение Ниделевичу и Ковальчуку любого из них. Но нет! Их все время в полку и в его штабе держали на вторых ролях. Где-то кому-то в дивизии или корпусе они, видимо, не нравились. Возможно, виною тому была их прямота. В полк каждый раз при вакансии должности начальника штаба присылали «варягов», и почти всегда неудачных. После И. Н. Поддубного на этой должности нужного офицера так и не было. Как-то позднее я сказал об этом Ниделевичу. Он выслушал и неожиданно со смехом сказал:
— Ты, гвардии капитан Поникаровский, мои мысли читал. Телепатия, как есть телепатия.
Война не кончилась. Мы пробивались к городу Надьканижа. Командование дивизии нас торопило. Но ускорить движение не удавалось. Враг отчаянно огрызался, цепляясь за каждый населенный пункт, высоту, речушку. Однако дело было не только в фанатичном сопротивлении врага. Виделась Победа, виделся конец войны. Наши войска были на подступах к Берлину. И рисковать жизнью мог далеко не каждый. Казаки не кидались в атаки, как прежде, очертя голову. Зато стал кидаться командир полка. Все знали: майор Ниделевич очень храбрый офицер. В этих же боях его обычная разумная храбрость частенько граничила с безрассудством. Ну разве не безрассудство командира полка, когда он, бросив КП, появляется в наступающей цепи спешенных эскадронов и в открытом поле, насквозь простреливаемом пулеметным и ружейным огнем противника, во весь рост неторопливо идет от подразделения к подразделению, постегивает, постукивает стеком по голенищу сапога и раздраженно покрикивает:
— Вперед… мать вашу, быстрее!
В другом случае на своей машине он вырывается вперед боевых порядков эскадронов и на лесной дороге нарывается на вражескую самоходку и сталкивается с нею. Самоходка в упор расстреливает машину. Шофер гибнет. Машина горит. А Ниделевичу и разведчику Халкотяну каким-то чудом удается вывалиться из машины в кювет и, скрываясь за деревьями, где ползком, где перебежками, вернуться в боевые порядки эскадронов. На нем оказываются пробитыми пулями кубанка и куртка. Молодые офицеры и казаки, недавно пришедшие на пополнение, были в восторге от храбрости командира полка, готовы были легенды складывать о нем. А мы, ветераны полка, глубоко уважая Михаила Федоровича, осуждали его за непутную храбрость. И жалели, что в этом, по всей видимости, последнем рейде с нами нет Антона Яковлевича Ковальчука. Только он мог сдерживать Ниделевича от поступков, совсем не вызываемых необходимостью. Только он, Антон Яковлевич, силой своего авторитета и военных знаний мог удерживать командира отдачи необдуманных боевых приказов.
Бой за село Галаш. Предпринятые эскадронами две атаки захлебнулись в самом начале. Возможности обойти село нет: оно как пуп торчало на открытом месте. Командир полка нервничал. Топтаться перед селом не входило ни в какие расчеты. Вызывает меня.
— Слушай, Поникаровский, наши сабельники, стало быть, лежат и загорают. Сажай-ка, голубчик, своих орлов-минометчиков на брички и на галопе прорывайся к селу. Там дави огнем точки. Словом, покажи, как надо ходить в атаку.
Я молчу, раздумывая над тем, что не идти бы на бричках в атаку, а сначала разведать и засечь огневые точки, потом, заняв огневую позицию на опушке леса, накрыть их массированным огнем. Получилось бы лучше. Но я не успеваю додумать, тем более что-либо сказать.
— Ты меня понял? — нетерпеливо спрашивает Ниделевич.
— Понял, товарищ гвардии майор, но…
— Обойдемся без «но». — Голос Ниделевича звучит резко и повелительно. Он уже принял решение, и никакие советы ему не нужны.
— Это… приказ?
— Да, приказ! — Ниделевич глянул мне в глаза и, сбавив тон, уже мягче добавил: — И просьба. Рискую вами. Но надо, понимаешь, надо!
Батарея стояла в глубине леса в походном положении. Быстро вывожу ее к закрайку леса. Командирам взводов старшему сержанту Комарову (Комаров принял взвод после ранения лейтенанта Тарасенко) и лейтенанту Мостовому ставлю задачу: развернуть по фронту по две брички впереди и по две сзади на дистанции друг от друга в двадцать-тридцать метров и на галопе рвануть к селу. При потерях, какими бы они ни были, не останавливаться. Если будут убиты или ранены лошади, минометы и ящики с минами на свои плечи — и к селу. Достигнув села, за стенами домов привести минометы в боевое положение и начать стрельбу, чтобы в первую очередь подавить вражеские огневые точки. Лейтенанту Зайцеву (лейтенант пришел к нам на пополнение в селе Алчуг и заменил Рыбалкина) занять огневую позицию на опушке леса и огнем поддержать прорыв.