Шрифт:
— Воздержись, Матвей Михайлович.
— Попытаюсь, товарищ комбат.
Он ушел на очередной ужин приглашенный лично примаркой. В лагерь вернулся перед рассветом. Утром я встретил его на коновязи, расстроенного и удрученного.
— Что-нибудь случилось, Матвей Михайлович?
— Не спрашивай, товарищ комбат. Правду говорят, что от великого до смешного — один шаг. Правильно сказано, и я это подтверждаю. А что произошло, потом как-нибудь расскажу.
Ни в этот день, ни в последующие наш конский доктор не отлучался из лагеря. Как отрезало. Визиты и званые ужины кончились. В последний день, когда мы снимались из лагеря, примариха амазонкою приехала на коне в седле и привезла конскому доктору в подарок большой жбан виноградного вина. Последняя встреча и расставание их были какими-то неловкими. Она молчала и все смотрела на него, словно что-то хотела спросить, а спросить никак не могла. Он тоже молчал и стыдливо отводил в сторону глаза. Вдруг поспешно подал ей руку. Она качнулась к нему, но остановила себя, кругом был народ. Быстро вскочила на коня и ускакала в сторону села. Любовь ее осталась безответною.
На марше он подъехал ко мне. Наши лошади шагали рядом. Мы двигались туда, к войне, к ее переднему краю.
— Помнишь, товарищ комбат, хотел рассказать вам?
— Рассказывай, Матвей Михайлович.
— Тот званый ужин у примаря был особо торжественным. Много пили и ели. Хозяин был принаряженным. Надел широченные белые штаны. В таких штанах у нас форсили грузчики в тридцатые годы. Рубаха на нем тоже была белая, с широко расшитою цветами грудью. Воротник на шее стянут тесемочкой. На ногах — постолы, чулки, перевитые ремешками. Выпив две-три рюмки цуйки — кукурузной водки, он велел прислуге принести ему скрипку. Приняв ее, грациозно взмахнув, положил ее на плечо и заиграл… «Катюшу».
Я похвалил примаря, назвав его великим музыкантом — мои слова картаво переводила его «красавица». И, сам наливая в рюмки цуйку, пригласил выпить. Как не выпить за «великого музыканта»? Выпили!
— Дай-ка сейчас плясовую, русскую, — попросил я.
«Великий музыкант» и русскую плясовую дал. Я поднялся со стула, вышел на середину зала, притопнул, гикнул по-казачьи и показал в пляске всю, какую еще имел, удаль. И вижу, что привел в восторг обоих хозяев. И… снова пили. Теперь пили за меня и за казачью удаль.
Скоро, и как-то сразу, примарь захмелел и сник — уронил голову на стол и задремал. Я и моя Марица завели патефон и стали танцевать. Но признаюсь, что я танцевать совсем не умел, да и голова от них, этих танцев, сразу закружилась. И больше, наверное, от близости разгоряченного и так податливого тела хозяйки. Марица все сильнее льнула ко мне.
А время уже за полночь. Проснулся и примарь, осоловело поглядел на нас, на стол, налил себе рюмку, выпил и, шатаясь, поднялся. Я его понял без слов: погостил — пора и честь знать. Но его Марица вдруг предложила ночевать у них. Я не стал возражать. Одну из комнат отвели гостю. В ней стояла кровать, застланная не то ковром, не то каким-то покрывалом, и до самого потолка высилась пирамидой гора подушек. Служанка из этой пирамиды сделала мне постель и ушла. Я быстро разделся и лег, утонув в мягких пуховых подушках. Не спалось. Было как-то непривычно и неудобно спать на подушках. Привычной была у меня другая постель: шинель под бок, седло под голову, бурка сверху и — спи, казак.
В голову полезли всякие мысли. Почему-то подумалось: она, Марица, ко мне придет, и я ждал ее. Но она все не шла. Тогда какой-то бес толкнул меня под ребро. Не она придет, а я должен прийти к ней. Она же ждет, а я, дурень, разлеживаюсь. И с этой думкой я приподнялся со своего ложа и прислушался. Дом спит. Не одеваясь, тихонько пошел к двери. Усмехнулся: «Тоже мне, гусар». И, не раздумывая далее, вышел в гостиную. Перед сном, когда расходились, обратил внимание, что супруги разошлись по разным комнатам. Вот эта, видимо, комната ее. Примарь дрыхнет сейчас без задних ног, не проснется. И я, легонько ступая по домотканой дорожке, пошел к ее комнате. Осторожно нажал на дверь. Она оказалась незапертой. Ждет! Приблизился к кровати, застланной тоже подушками. Край ее был свободный, значит, для меня. Лег в кровать и крепко обнял ее, прижал к себе, губами потянулся к ее губам.
Ворочались, сопели и молчали. Мои руки путались в складках не то юбки, не то шаровар. Вот так шарясь, я вдруг подивился — в ее теле сейчас почему-то не было той мягкости, гибкости и нежности, которую запомнил танцуя. Рука натыкалась на жесткие жилистые руки, на плоскую и твердую, как доска, грудь. Что такое? Неужели обманула? Неужели она, стервоза, вместо себя подсунула костлявую сухостоину-служанку? И вдруг голос, мужской хриплый, испуганный голос примаря:
— Ты что, Михайлович?
И только теперь дошло до моего, «гусара», сознания, что я ошибся комнатами и попал не к Марице-примарихе, а к самому примарю Иону!
Я вскочил от примаря, словно крутым кипятком ошпаренный, бегом, к себе в комнату, кое-как натянул штаны, сунул ноги в сапоги, схватил гимнастерку, ремень и, на ходу ее надевая, выбежал на улицу. Здесь привел себя в порядок, привалился к забору, отдышался. Дрожали руки и ноги. В окне дома, из которого я вылетел пулей, зажегся слабенький свет свечки. За занавеской заметались тени. Между супругами, подумал «гусар»-неудачник, началось объяснение.
— Вот и выходит, — закончил рассказ Матвей Михайлович, — что от великого до смешного один только шаг. Надо же старому дураку так влипнуть.
— Может, к лучшему? — спросил я.
Мне почему-то было совсем не смешно от этой истории и почему-то было жаль Матвея Михайловича. В его ли годы «гусарские» похождения?
— Да! Наверное, к лучшему, — согласился Матвей Михайлович и, вздохнув, придержал свою лошадь и без слов отстал. Ему, видимо, надо было побыть наедине с собой.
Полк приближался к фронту, к его переднему краю.
Глава тринадцатая
Рывок в Венгрию
13 октября 1944 года, освободив румынский город Карой, мы пересекли румыно-венгерскую границу. Дорога горная: с кручами, обрывами, перевалами. Но нам не привыкать ни к степным, ни к горным дорогам. Мы шли к большому венгерскому городу на востоке страны Дебрецену. Головным в колонне дивизии двигался наш 37-й полк.