Роман с мертвой девушкой

Наделенный жуткой, квазимодской внешностью тихушник, сам себя обрекший трудиться на кладбище, неисповедимыми путями попадает в самую гущу телевизионной беспардонщины и становится ведущим передачи Красота спасет мир . Его новые знакомцы: кинорежиссер Баскервилев, поэт Фуфлович, врач Захер, журналист Поборцев (настоящая фамилия — Побирушкин) и телемагнат Свободин (подлинная фамилия — Душителев) не идут в сравнение с покинутыми подопечными, уютно обосновавшимися под могильными холмиками на плодородных нивах умиротворяющего погоста, куда герой влечется усталой душой… Именно на кладбище настигает его чистая неземная любовь…
Жизнь моя долгое время складывалась несчастливо — из-за отталкивающей внешности, которую напластовала на мой неприхотливый нрав и восприимчивую душу природа. Если верить рассказам матери, на свет я вылез сущим ангелом, купидоном, благообразным и кучерявым, затем начал стремительно дурнеть, и совершеннолетие встретил полнейшим монстром с пятнистой от псориаза и родимых крапин кожей и непропорционально развитыми и плохо синхронизированными конечностями, напоминавшими отчасти чешуйчатые лапы огромной морской черепахи, отчасти загребущие механические конструкции снегоуборочной машины. Хорошо еще — не обремененный слоновьим хоботом и не увенчанный павлиньим хвостом, но, возможно, украшения лишь придали бы облику пикантную завершенность. Пугающая вывеска провоцировала болезненные инциденты, они сыпались градом. Досадные разочарования преследовали неотступно: меня отказались зачислить в ясли, дворовые приятели не принимали «чертово отродье», такой ярлык мне привесили, в свои игры, в школе никто не хотел сидеть с пугалом за одной партой, учителя старались не смотреть в мою сторону, когда выкликали к доске. О свиданиях с девочками не могло быть речи: самые неказистые и неряшливые огибали страшилу за тридевять земель, шарахались, если приближался, чтобы наладить невинный контакт. И впоследствии неудача следовала за неудачей, беды и осечки всех мастей липли ко мне, как мухи к клейкой, болтающейся под потолком ленте, злополучные стечения и неблагоприятия докучали ежеминутно. Попытки припудривания и прихорашивания собственной неприглядности давали обратный эффект: зубоскалы не упускали шанса отдуплиться на мой счет, наперегонки оттачивали остроумие, палили по уморительной мишени из всех стволов (тем паче особой отваги для охотничьего притравливания не требовалось, я априори признал себя побежденным и капитулировал перед не ведавшим пощады неприятелем — никому на заведомую грубость хамством не отвечал, не мстил, не ерепенился, напротив, спешил отступить, стушеваться, скрыться с вражеских глаз). Смотрел на себя объективно, признавал: в какую подробность редкостной, экзотической перекособоченно-перекрученности ни ткни — хохот и несуразица обеспечены. Позволял любителям дармовщинки отплясывать канкан на и без того искривленных косточках, а жестокосердным мучителям того и надо: они всегда рады истоптать покорного, их хлебом не корми, позволь принизить и пнуть любого, кому нечем крыть. Потешались. Надрывали животы. Тыкали в изъяны, из коих я сплошь состоял. Насладившись первым наваром с урожая, вновь, с удесятеренной энергией, принимались злобствовать: повторяли наскоки, перетряхивали миллион раз подмеченное и осмеянное. С течением времени число жаждущих покуражиться умножалось, приставания становились настырнее. Зуботычины, досужие домыслы исторгались из окаянных глоток фонтанами, норовили утопить — в мерзости и помоях, хлещущих из испорченного рога изобилия. Где ни появлялся, тотчас становился центром перекрестных атак, служил наглядным пособием и подручным материалом для незатейливых увеселений и провокаций.
Родители подогревали надежды: повзрослею — ситуация исправится, я с трепетом этого ждал, но, проходя мимо зеркал, по-прежнему содрогался. Моя наружность заставляла ежиться меня самого! С невольным священным ужасом я прикидывал: к каким невероятным ухищрениям пришлось прибегнуть Ваятелю, чтобы объединить на одном с позволения сказать натюрморте, в одной натюрморде (и это еще комплимент!) вопиющий набор несоразмерных несовместимостей — мощно раздутый нос, асимметрично выпирающие скулы, синеватые вывороченные губы, раздвоенный, будто разрубленный пополам подбородок, да еще в обрамлении локаторно огромных хрящеватых ушей?! (Левое — как результат акушерской травмы — почти не слышало: если зажимал ладонью неповрежденную правую ушную раковину, наступала звенящая тишина). Что за дичайшие лекала использовали небесные закройщики, приторочив пятикантропные ответвления (разной длины) к неуклюжему боченочно набухшему тулову, вдобавок шарахнув по этой мешанине незримым молотом и слегка сплющив? Как сие скопище и сплетение разнокалиберных черт сформировалось и сплавилось в единое целое — в утробе безусловно симпатичной женщины (моя мама была привлекательна и даже очень), зачавшей от хорошо сложенного мужчины — моего отца? Для чего сие невообразимое творение возникло и выкарабкалось из чрева в подлунный мир? В какой реторте и в результате какого алхимического опыта (с какой целью поставленного?) правильные пропорции родителей гипертрофировались до ералашной неразберихи, до полнейшей собственной противоположности и неузнаваемости? Цыганки, устремлявшиеся ко мне с намерением погадать, разглядев мою взбугренную сыпью рожу, — резко отворачивали и убегали прочь. Не забыть, как пришел в магазин перед самым его закрытием и не успел ничего купить, ни о чем спросить, а перепуганные продавщицы ударились в панику и давили что есть мочи на кнопку «тревога», решив: я ворвался с намерением грабить и убивать. Хирург-косметолог (про него восторженно писали газеты, вот я к нему и припал) вместо консультации (щедро, кстати говоря, оплаченной) долго и заразительно, с подкосившей меня искренностью, ржал, затем вытер навернувшиеся в приступе конвульсивных спазмов слезы и, посерьезнев, сказал: нет малейшего шанса привести выдающийся конгломерат карикатурности в мало-мальски пристойный вид. Исправляя одно, неизбежно усугубишь другое, облагораживая, к примеру, стесанность лба, подчеркнешь и еще теснее сомкнешь узость глазных щелей (а я и без того плохо различал окружающие предметы), корректируя массивность надбровных дуг, невольно вторгнешься в ландшафт поросших грубой щетиной щек, который ведь тоже оставляет желать и с трудом поддается выбриванию из-за глубоких рытвин и ухабов… Торчащие клыки, конечно, реально подрубить с помощью зубодробильного долота, но тогда наружу выпрут сверхвнушительные челюстные желваки и вывалится излишне долгий мясистый язык… Короче: потяни слабенькую ниточку мечты — и рухнет весь шаткий карточный домик (пусть неприемлемого, но все же имеющегося в наличии построения).
На вступительных экзаменах в институт я, естественно, срезался (хотя был неплохо подготовлен, папа с мамой не скупились на репетиторов): лощеный препод не дослушал моего обстоятельного лепета, не пожелал вникать в суть накопленных мною знаний, пока я ими блистал, корчившийся как от зубной боли халдей перебирал бумажки, а затем с брезгливой миной влепил мне «неуд». Я настолько был готов к подобной развязке, что не оспорил несправедливости, не возмутился: логика отсекновения и отпихивания мне подобных не требовала разъяснений. Для чего страхолюду образование, если он изначально поставлен и пребывает вне общества? В мутанте все насквозь должно быть отвратительным, а культурой и образованием воспользуются достойные.
Получив отлуп даже не в храме, а в прихожей просвещения, я робел приступить к дальнейшим поискам собственной пригодности, не решался предложить услуги самым задрипанным фирмам. В итоге, методом отсеивания привлекательных вакансий (согласно беспощадно вынесенному себе вердикту, я их не заслуживал) удалось подыскать место, где мог не опасаться травмировать гадким видом никого. Определился в кладбищенскую контору. Обязанности включали рытье могил, замуровывание ниш с урнами, подновление надписей на памятниках и плитах. Рассудив: вблизи отвёрстого зева небытия и проливаемых слез утраты людям не до чужих физических недостатков и соответствий высоким эстетическим критериям, я с рвением принялся за траурную страду. Гробы, саваны и смердящие покойники даже отчасти помогали, выгодно оттеняя мою не такую уж (в сравнении с нежитью) кошмарную наружность. Плюс был и в том, что мог добраться до кладбища пешком, без посредства транспорта, где пассажиры пялились на меня, широко разинув рты и распахнув моргалы, чем содействовали углублению комплекса изгойства. Перестав убаюкивать себя несбыточными иллюзиями и по-прежнему остро переживая выпавшую мне квазимодистость — быть может, стократно тяжелее, чем те, кому доводилось ее созерцать, — я постановил: до конца дней безропотно скрывать нижнюю половину физиономии высоко намотанным шарфом, а на верхнюю нахлобучивать кепку или шляпу и носить панорамно широкие черные очки. Я женился (о том, как это произошло, речь впереди), завел любовницу (такое же чудовище, как я сам, достаточно сказать, что местом нашего знакомства стал ритуальный зал крематория), притерпелся к своей доле, и ко мне привыкли — нищие на паперти, приблудившиеся и осевшие близ гранитной мастерской собаки, сменщики-гробокопатели…
Вдруг, в один миг, все переменилось: меня, перепачканного глиной, опускавшего на брезентовых постромках в прямоугольную яму очередной деревянный ящик с протухающей начинкой, увидел и опознал (то была панихида по кому-то из его сослуживцев) одноклассник, любимец педагогов и соседок по парте, отличник и красавчик, теперь допившийся до изможденности и трясущихся рук Миша Подлянкин. Мордень этого прежде лакированного, манекенно прилизанного пай-мальчика ныне походила (ей-ей, во мне не вздымалось ни грамма злопыхательства) на вспухшую оладью, на взбитую перину, на пенку, всходящую над кофе-капучино или кипящим вареньем, он выглядел так, будто его накануне искусали пчелы, будто неделю назад утонул, а теперь всплыл и выполз на берег… Я не подал вида, что не рад встрече, я и правда избегал давних знакомцев и знакомиц, тем более, этот Подлянкин, я читал в прессе, сделался важной шишкой, он и на похоронах отдавал распоряжения, парил над собравшимися — в светло-кремовом бархатном пиджаке, белых брюках, очках, инкрустированных золотом и янтарем; длинные, до плеч, лохмы, змеясь, ниспадали на его сутулые плечи, непромытые пряди вдобавок опутывала тяжелая жемчужная нить (что для роскошного господина было, на мой взгляд, чересчур, но для ожившего утопленника вполне допустимо). Расплывшись в улыбке, обнажившей золотые коронки и желтые, с червоточинами, зубы, Миша сердечно обнял меня (а до того нагнулся, сграбастал пятерней глинозем и бросил комья на полированную крышку стоявшего на дне ямы пенала), после чего, освобождаясь от приставшего к ладони праха, взмахнул рукой и прищелкнул расплющенными, как если бы по ним колотили киянкой, пальцами. Ко мне он приник, не воротя носа, не шарахнувшись от нестерпимого смрада, пропитавшего мою робу (правда, и от самого Подлянкина веяло прокисшим перегаром, да еще как!). Отпрянув, художническим быстрым взглядом с прищуром и воробьино-синичьим наклоном головы, он оценил мою вот уж не живописную стать (в грязной фуфайке и вытянутом на коленях комбинезоне) и, бегло поинтересовавшись, как идут дела, не дождавшись ответа (я медлил, не зная, что могу добавить к очевидному), предложил вести передачу на телевидении. Сообразив: прозвучала очередная изощренная хохма (повторюсь, я привык к измывательствам), я лишь терпеливо улыбнулся, давая понять, сколь высоко оценил тонкий юмор. Но воспринятая поначалу как невменяемый похмельный бред скороговорка оказалась не трепотней. На следующий день Подлянкин повез меня к карле, куцый рост которого, впрочем, лишь отчасти соперничал с моим обрубочно лилипутским телом. Гном с неимоверно длинными мочками ушей и крючковатым, загнутым книзу, то и дело залезавшим ему в рот и мешавшим говорить носом, принял нас без проволочки. Проворно спрыгнув с похожего на трон высокого кресла, он прошелся в хлюпающих ботинках (они были велики ему размера на четыре, развязанные шнурки тянулись за хозяином тощими пиявками) по огромному холодному кабинету и, замерев в центре вихрившего бумаги сквозняка (ничего, кроме письменного стола, в продуваемом ветром зале не скрашивало пустынного пространства), вперился в меня мутными неприветливыми буркалами.
— Ничего, ничего, годится, — пробормотал он. И обратился к Подлянкину. — Кого он напоминает? На что смахивает?
— На поставленную ребром и после этого раскатанную асфальтовым катком морскую звезду, — без запинки рапортовал мой друг.
Ответ не удовлетворил карлика.
— Смахивает на луноход, — отчеканил он и осклабился. — Ему бы еще суковатую палку в руки… Или костыли. Лучше костыли. Сходство будет полнейшим!
С его подачи прозвище прилипло накрепко, коллеги (я сходу был зачислен в штат), иначе как земным аналогом космической конструкции меня не окликали.
— «Лунохода» в кадр, «Лунохода» крупным планом! — раздавалось со всех сторон.
В студии, под сияющими софитами, отщелкали необходимое количество проб и дублей. Подлянкин позаботился, чтоб процедура не затянулась, она и впрямь представляла собой чистую формальность, после чего в течение двух часов я был утвержден в качестве ведущего нового цикла передач «Красота спасет мир». Помогая заполнять анкеты для отдела кадров и бухгалтерии, опухший благодетель с жемчужным нимбом пел осанну своему (а теперь и моему) шефу-пигмею, чьи врожденные сметка и интуиция, оказывается, не знали равных среди ньюсмейкерской верхушки.
— У него нюх на рейтинговых людей. Вот увидишь, ты стяжаешь славу, — тараторил Подлянкин. — Станешь нашим брендом. Знаменем. Рупором и эталоном новаций, охвативших вещательный процесс.
Я с трудом верил в происходящее и лишь ошарашенно кивал.
Настоящая фамилия карлы, как выяснилось со слов Подлянкина, была Душителев, но при назначении на высокий пост в телекоммуникационную корпорацию он сменил паспортные данные и звался теперь Ольбрыхтом Эйнштейновичем Свободиным, не без гордости заявляя, что принял гражданский постриг и взял символический псевдоним намеренно, в связи с демократическими преобразованиями, омывшими страну. Подлянкин сообщил: следуя примеру шефа, он тоже обзавелся новыми генеалогическими реквизитами и звучной фамилией — Гондольский.