Бойд Уильям
Шрифт:
1924 1 января 1924
Сейчас 2.30 утра, я пьян. Как рыбка, как зонтик и как сапожник. Должен записать все, пока не расплылись и не выцвели возвышенные воспоминания.
Под самый Новый год мы отправились потанцевать в гольф-клуб. Мама, отец, Люси и я. За невысокого качества угощением (баранина) последовали танцы под музыку на удивление хорошего оркестра. Я основательно подналег на вино и фруктовый салат. Мы с Люси станцевали что-то вроде куик-степа (утомительные и дорогостоящие уроки Липинга окупились: я показал себя хорошо). Я и забыл, какой высокой становится Люси, вставая на каблуки, – наши глаза оказались на одном уровне. Когда оркестр заиграл танго, и мама под общие аплодисменты повела отца на танцевальный помост, мы покинули зал.
Снаружи, на террасе, нависающей над первой меткой и восемнадцатой площадкой, мы выкурили по сигарете, обменялись краткими замечаниями относительно серости этого сборища, приятной искусности музыкантов и теплой не по времени года ночи. Затем Люси бросила сигарету в темноту и повернулась ко мне. Дальнейший наш разговор протекал, насколько я помню, примерно так:
ЛЮСИ: Полагаю, теперь ты хотел бы поцеловать меня.
Я: Э-э… Да. Если можно.
ЛЮСИ: Я тебя поцелую, но замуж за тебя не пойду.
Я: Люси, мне же еще нет восемнадцати.
ЛЮСИ: Это не важно. Я знаю, ты все равно об этом думаешь. Я просто хочу, чтобы ты понял, я никогда и ни за кого не выйду замуж. Никогда. Ни за тебя, ни за кого другого.
Я промолчал, гадая, откуда она может знать о моих самых сокровенных фантазиях, о самых потаенных мечтах. И я поцеловал ее, Люси Сансом, первую девушку, с какой я когда-либо целовался. Губы ее были мягки, мои губы были мягки, ощущение… подобие плотской мягкости, в общем-то похоже на то, что я испытывал, целуя себя для практики в плечо или в сгиб локтя. Было приятно – меня охватило очень симпатичное чувство "несхожести", того что в этом участвуют двое, что каждый из нас дает что-то другому (плохое предложение и, боюсь, не очень внятное).
И тут она всунула мне в рот язык, и я подумал, что сейчас взорвусь. Языки наши соприкасались, мой скользил по ее зубам. Я, наконец, понял, почему вокруг женских поцелуев поднято столько шума.
После пяти, примерно, минут более-менее непрерывных лобзаний Люси сказала, что пора остановиться и мы вернулись в зал, по отдельности, – Люси первой, я за ней, выдержав интервал, достаточный, чтобы в него вместилось несколько затяжек нервной, ликующей, дрожащей сигаретой. Собравшаяся в гольф-клубе публика уже столпилась вокруг оркестровой эстрады, до полуночи оставалось три-четыре минуты. Я пребывал в некотором ошеломлении и никак не мог отыскать глазами Люси. Мама поманила меня к себе (на самом-то деле, я теперь думаю, что выглядит она – лучше некуда, красное платье очень идет к ее новым, блестящим волосам). Когда я протиснулся к ней, она взяла меня за руку, притянула к себе и прошептала на ухо: "Querido[11], ты занимался любовью с кузиной?" Откуда она узнала? Каким образом женщины сразу распознают подобные вещи?
А теперь в постель, к первым радостям 1924-го – и к снам о прелестной Люси.
3 января [1924]
Удивительно, досадно, Люси не позволила мне снова поцеловать ее. Я спросил – почему, и она ответила: "Слишком много и слишком быстро". Липинг и Скабиус написали, что испытание, ожидающее меня в весеннем триместре, уже приобрело отчетливые очертания. Скабиус пишет, что они с Липингом придумали для меня испытание "особенно трудоемкое" и что мне следует "приготовиться к весьма интересному и напряженному триместру".
После полудня играл с отцом в гольф, мне не хотелось, но он с непривычной настойчивостью просил, чтобы мы вышли из дому, подышали свежим воздухом. День стоял холодный, очень ветреный, на втором кругу мы оказались практически в одиночестве. Лунки заросли мхом, игра шла туго – "Зимой тут требуется особая точность", – сказал отец, когда я промахнулся по одной из них с пятнадцати дюймов, – каждая ровная лужайка требовала особых усилий. Я беспорядочно мотался туда и сюда, отец вел игру с обычной его осмотрительностью и точностью, "на счет", – и с легкостью выиграл: восемь лунок, шесть в остатке. Мы прошли последние шесть, разговаривая о разном – о погоде, о возможности возвращения в Уругвай, о том, в какой из колледжей Оксфорда я думаю поступить, и так далее. Когда мы уже шли вдоль восемнадцатой площадки к зданию клуба (я глядел на небольшую террасу, на которой целовался с Люси), отец вдруг остановился и тронул меня за руку.
– Логан, – сказал он, – есть нечто, о чем тебе следует знать.
Я не ответил ничего, но почему-то сразу подумал о разорении. Я просто видел, как Оксфорд тает и испаряется, точно оставленная под ослепительным солнцем ледяная скульптура. Отец же словно и не собирался продолжать разговор, просто поглаживал с многозначительным видом усы, – я понял, что он ожидает символического риторического вопроса.
И я послушно спросил:
– В чем дело, отец?
– Я не очень хорошо себя чувствую, – ответил он. – Похоже… похоже, что жить мне осталось недолго.
Я проявил себя как человек ни на что не годный. Да и что полагается говорить в подобных случаях? Промямлил нечто невнятно отрицающее: ну что ты; как это возможно; наверняка должен быть какой-то другой… но чувствовал себя потрясенным скорее тем, что никакого потрясения не испытывал: как будто отец сказал мне, что нужно нанять кого-нибудь для работы в саду. Думая об этом сейчас, я все-таки не могу по-настоящему поверить ему: столь недвусмысленное извещение о том, что предстоит нам в будущем, с настоящим моментом почему-то никак не вяжется – потенциальная реальность этого будущего представляется, в сущности, непостижимой. Ну, как если бы кто-то сказал мне с такой же трезвой рассудительностью: твои волосы выпадут еще до тридцати лет или – ты никогда не сможешь зарабатывать больше тысячи фунтов в год. Как ни пугающе звучат подобные предсказания, на тебя, выслушивающего их, они, по-настоящему, никакого воздействия не оказывают, оставаясь немыслимо гипотетическими. Вот так я себя и почувствовал, услышав слова отца о его неминуемой смерти, так чувствую и сейчас: в этом нет никакого смысла. Смысл не возник, несмотря даже на то, что отец довольно долго говорил о своем завещании, о небольшом, но тем не менее состоянии, о том, что мы с мамой будем хорошо обеспечены, все необходимые меры уже приняты. И сверх того, о том, что мне придется стать опорой матери, что я должен буду утешать ее. Я понуро кивал, но скорее из чувства долга, чем искренне. Закончив говорить, отец протянул мне руку, и я пожал ее. Ладонь его была сухой и гладкой, пожатие на удивление сильным. Мы молча вернулись в здание клуба.