Шрифт:
То, что Фуксия вообще попросила его прочесть эти стихи, вызвало в Докторе волнение, до сей поры им еще не испытанное. Он любил эту девочку, как собственную дочь. Но никогда ничего не пытался выведать у нее. Мало-помалу, с течением времени, она сама доверялась ему.
И все же, пока он читал, пока осенний ветер посвистывал в ветвях садовых деревьев, на лбу Доктора все скапливались и скапливались хмурые складки, а взгляд все возвращался к четырем престранным строкам, которые Фуксия вычеркнула жирным карандашом:
Как лицо его ало и бело!Может, где-то в дальней далиОбитают герои, отчаянно смелые,Чьи лица алы и белы.IV
Холодно, скучно – зима. Снова Флэй, совсем уж освоившийся в Безмолвных Залах, как освоился когда-то в лесах, сидит за столом в своей потаенной комнатке. Руки его глубоко засунуты в продранные карманы. Большой разостланный перед ним лист бумаги не только покрывает столешницу, но и свисает трудными складками по сторонам стола, сминаясь на полу. Срединная часть листа покрыта пометками, коряво написанными словами, короткими стрелками, пунктирными линиями и невразумительными схемами. Это карта, карта, над которой господин Флэй трудится уже больше года. Карта мест, его окружающих, – пустого мира, чья анатомия мало-помалу слагается в единое целое, расширяясь, впитывая исправления, образуя систему. Он словно бы поселился в заброшенном городе, который понемногу осваивал, давая названия улицам и переулкам, гранитным проспектам, извилистым лестницам и почерневшим террасам – все удаляясь в своих изысканиях от центра под бесконечными потолками, ненарушимой кровлей, вездесущей, будто низкие небеса, обложные, сплошные.
Рисовать и писать он не мастер. Перо сидит в руке его как-то криво. Однако долгая жизнь в непроходимых лесах сослужила ему хорошую службу, он чувствует это и отправляясь в свои экспедиции, и с неловкой медлительностью заполняя карту.
Звезды ему в этих местах не помощницы, и оттого способность ориентироваться стала у Флэя почти сверхъестественной.
Сегодня ему предстоит нести вахту у двери Стирпайка – занятие, ставшее обычным для предрассветной поры: когда выпадает случай, Флэй провожает юнца, куда бы тот ни направлялся. Пока же у него остается еще семь часов на рекогносцировку, обратившуюся ныне в главную страсть Флэя.
Он вынимает из кармана руку и проходит исцарапанным, костлявым пальцем путь, которым собирается нынче проследовать. Путь ведет на север, прорезая многие акры, прежде чем, зигзагообразно нырнув в штриховку узких проходов, вновь возродиться в виде двенадцатифутовой ширины коридора с исшарканной кладкой по обеим его сторонам. Коридор этот идет, никуда не уклоняясь, на север, истаивая в той части бумаги Флэя, которая почти спадает со стола, в череде неуверенных точечек. Точки доходят до границы, за которой кончается его знание севера.
Флэй подтягивает карту к себе, и бумага, свободно свисающая с дальнего края стола, скользит, поднимаясь над полом, ползет, приближаясь к его вытянутой шее, арктическим зевком раскрывая просторы нетронутой белизны.
V
Дни движутся, меняются названия месяцев, и времена года погребают друг друга, вот уж и снова весна, и снова ручьи, стекающие по неровным бокам Горы Горменгаст, взбухают от дождей, а дни между тем удлиняются, и лето расползается окрест покровами зелени с ее золотистыми, клейкими головками, с оцепенением, воркованием голубей, бабочками, ящерками, подсолнухами, снова и снова – голуби, бабочки, ящерки, подсолнухи, – каждый и каждая, словно детское эхо, пока не созреют плоды, и низкое солнце не испятнает гротескные стволы древних яблонь, и воздух не пропитается гнилостной сладостью, от которой голод взмывает к груди, обращая сердце в морское дно, и слеза, порожденье воды и соли, вызревает, вскармливаемая летней печалью, вызревает и падает… неторопливо ползет по щеке, вяло блуждая по пустоши, – лучшая из эмблем состояния, в какое впадают сердца.
Дни движутся, меняются названия месяцев, и времена года погребают одно другого, и полевая мышь ползет к своим закромам. Воздух пасмурен и солнце похоже на рваную рану на грязном теле нищего, и скорузнет вретище туч. Небо заколото и брошено умирать над миром, грязное, огромное, окровавленное. А там налетают большие ветра, и продувают его догола, и дикая птица вскрикивает над посверкивающей землей. И Графиня стоит с белыми котами у ног при окне своей комнаты и озирает замерзший внизу ландшафт, и год спустя стоит точно так же, вот только коты бродят где-то по коридорам, а на плече ее грузно сидит ворон.
И что ни день, совершаются мириады событий. Расшатавшийся камень падает с верхушки башни. Муха замертво валится с треснувшего оконного стекла. Укрывшись в плюще, чирикает воробей.
Дни изнуряют месяцы, месяцы изнуряют годы, и приливы мгновений грызут, как неугомонный прибой, черное побережье будущего.
И Титус Гроан с трудом бредет, переходя вброд свое отрочество.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
Какая-то спячка окутала замок. В нем не то чтобы не происходит ничего, но даже в самых важных событиях присутствует что-то нереальное. Как будто некое странное колесо судьбы завязло в давно поджидавшей его яме.
Кличбор был теперь супругом. Ирма, не потратив и минуты, приступила к возведению земляного вала, который отгородит супружеский их союз от всего остального мира.
Она неизменно знала, что лучше для Кличбора. Неизменно знала, в чем он нуждается пуще всего. Знала, как должен вести себя Школоначальник Горменгаста и как должны вести себя в его присутствии подчиненные. Подчиненные боялись ее до колик. В том, что касалось Ирмы, между ними и их учениками никакого расхождения не было. Им только и оставалось, что перешептываться, прикрываясь ладонями, прокрадываться на цыпочках мимо двери Кличборовых покоев, следить за чистотою своих ногтей и, что хуже всего, вовремя приходить на занятия.