Шрифт:
– Доброволец! – взревела она.
Похоже, лодка доставляла мужчине внизу столько хлопот, что не позволять ей черпать воду и одновременно поглядывать на Графиню было для него делом попросту невозможным.
– Госпожа моя? – откликнулся он, лихорадочно орудуя веслом, чтобы оставаться прямо под нею. – Да, госпожа моя?
– Ты ослеп? – послышалось с потолка. – Или в башке твоей сгнили глаза?
Что это может значить? Уж не увидела ли?..
– Почему ты не доложил о нем? – загудел голос. – Разве ты не видел его?
– Очень… трудно… держаться на плаву, госпожа моя, не говоря уж…
– Челнок, милейший! Для тебя ничего не значит, что лодка изменника свисает с потолка? Покажи-ка мне свое…
Но в этот миг новый вал прорвался сквозь окно внизу и завертел лодку Стирпайка, как древесный лист, – и пока та крутилась, волны били ее в борт с такой силой, что лодку отнесло с середины затопленной комнаты, и Графиня мельком увидела под широкими полями шляпы белизну и багровость кожи: и почти в тот же миг глаза ее оторвались от этой добычи, поскольку сразу под лодкой всплыло из воды пустое лицо, покачалось с секунду, похожее на булку, и снова кануло в воду.
Все обмерло в Графине – два лица, появившиеся одно за другим, с быстротою, почти и невероятной, обратили ее хандру, ее унылые мысли, ее голодную злость и разочарование во внезапный, поправший все это всплеск духовной и физической силы. Гнев Гертруды пал, как удар хлыста, на воды внизу. Она увидела, с мгновенным промежутком меж ними, и пегого предателя, и добровольца.
Почему лодка подвешена к потолку – вопрос этот, как и десятки других, не представлял ни малейшего интереса. Все это были вопросы праздные. Кроме смерти мужчины в широкополой шляпе, значение имело только одно.
На миг ей пришло в голову, что стоило бы попытаться его обмануть – вряд ли увидел он голову, появившуюся над волнами, вряд ли понял, что она заметила пятнастость его лица. Но на игры в обман и улещиванье времени не осталось – да и тянуть было нечего. Конечно, она могла бы отправить на внешние лодки тайный приказ ворваться в комнату и пленить Стирпайка, когда внимание его отвлечется от окна каким-нибудь сброшенным сверху в воду предметом, но подобные тонкости представлялись Графине в ее настроении, требовавшем мгновенной, все разрешающей расправы, никчемными.
IV
Титус перестал бороться и ждал только, когда два хама, которые (с верноподданническими, разумеется, намерениями) спасали его от него самого, на миг ослабят хватку, дав ему возможность рвануться, освобождаясь от них.
Они держали его за куртку и ворот, с двух сторон. Руки Титуса, оставшиеся свободными, понемногу подползали, сближаясь, к груди, пока наконец ему не удалось украдкой расстегнуть на куртке пуговицу.
Десятки набившихся в лодки людей, укачиваемых вздымающейся и опадающей водой, промокших, уставших, поскольку им приходилось то и дело снова разжигать гаснущие факелы, не способны были понять, что происходит в затопленной пещере или в комнате над нею. Они слышали голоса, слышали несколько взволнованных вскриков, но об истинном положении дел не имели никакого понятия.
Однако внезапно сама Графиня показалась в окне, и звучный голос ее прорезал ветер и дождь.
– Внимание на всех лодках! Всем молчать! Доброволец убит. Изменник, надевший его куртку и шляпу, находится сейчас под самым окном, в комнате, которую вы окружили. – Она примолкла, ладонью отерла с лица воду, и вновь ее голос, еще окрепший… – Четырем центральным лодкам подойти к окну на кормовых веслах. На носу каждой поставить трех вооруженных людей. Лодки начнут двигаться, когда я махну рукой. Изменника вынести уже мертвым. Оголите ножи!
В минуту, когда Графиня еще бросала в шторм последние слова, общее возбуждение достигло высшей точки: люди и лодки – все качнулось к пещере, так что четырем центральным лодкам оцепления не без труда удалось расцепиться и выстроиться в ряд.
В этот-то миг Титус, обнаружив, что хватка его караульщиков, зачарованно уставившихся на окно роковой комнаты, ослабла, рванулся вперед, внезапно выдрал руки из рукавов и, пронизав группку стоявших в лодке людей, бросился в воду, оставив в руках своих стражей пустую куртку.
Он не спал уже много часов. Почти не ел. Он жил, сжигая ободранные окончания нервов, подобно фанатику, гуляющему по гвоздям. Его начинало лихорадить. Глаза расширились, их жгло. Неописуемые волосы Титуса липли, как водоросли, ко лбу. Зубы стучали. Его бросало то в жар, то в холод. Страха он не испытывал. Не потому, что был храбр. Просто страх остался где-то позади. Потерялся. А страх бывает разумным, даже мудрым. В Титусе же в эти мгновения мудрости не было ни на грош – как и инстинкта самосохранения. Чувств в нем не осталось никаких вообще, кроме разве жажды со всем этим покончить. Измученное сердце его возлагало на Стирпайка, большей частью несправедливо, вину за все – за смерть сестры, за смерть его Страсти, стремительной феи.